Закоченевши от сильного холода, вбежали мы в обширную залу деревянного барака, где на полу были уже разложены сенники и лежали ранее нас прибывшие товарищи. В середине залы стояли несколько человек и раздавали лагерное белье.
Я бросился на один из сенников. Сильно болели ноги, кружилась голова, ломило все тело. У меня было только одно огромное желание - отдохнуть и только отдохнуть. Но прибывали все новые и новые группы, и на сенниках уже не было места; пришлось ложиться боком, чтобы дать место другим.
По зале ходил с резиной в руках "штубовой" (заведующий камерой) и немилосердно бил ею лежавших, приготовляя таким образом место для прибывающих. Иногда он быстро пробегал из одного конца залы в другой, ступая своими тяжелыми подковами по телам лежащих и по их лицам. Ему в работе помогал 14-летний мальчуган, который часто превосходил в жестокостях своего учителя.
Я никогда не могу забыть этой первой кошмарной ночи в концлагере.
Слабый свет маленькой электрической лампочки едва освещал сотни лежавших арестантов, плотно сбитых в одну общую массу. Я не спал в эту первую ночь и лежал с открытыми глазами, прислушиваясь к тому, что происходило вокруг меня.
Кто-то кричал сквозь сон и звал на помощь; кто-то вспоминал свою жену, детей; кто-то плакал, кто-то тихо молился Богу, кто-то звал свою мать...
Перед моими глазами прошла картина прожитого: арест, тюрьма в Катовице, в Кракове.
Мне казалось, что я опять смотрю сквозь скважину дверей камеры и вижу краковскую улицу, трамваи, движение людей, и среди них мою жену и детей. Они медленно идут вдоль улицы, одинокие, печальные... Картина минувшего все время стоит передо мной, но ее прерывает грубый голос штубового:
- Вставать! вставать! - кричит он. помахивая резиновой палкой.
Когда нас разбудили, уже светало. Каждый должен был отнести свой сенник в угол залы, а после этого появилось несколько уборщиков с метлами. Они подметали быстро, не побрызгав водой, и поэтому в зале носилась густая, черная пыль.
Несколько человек принесли большой и тяжелый котел с завтраком, поставив его посредине залы: а когда раздали миски без ложек, штубовой начал выдачу супа. Он быстро работал умелой и привычной рукой, манипулируя так пол-литровым ковшом, чтобы он не был полным, или когда выливал в миску, оставлял часть его в ковше. Таким образом на долю каждого выпадало не больше четверти литра супа. Иногда штубовой прерывал выдачу завтрака и бил ковшом или кулаком опоздавшего, или того, кто приходил к котлу, чтобы получить второй раз. Получившие завтрак уходили в один угол залы и там просто, за неимением ложек, выпивали свою порцию, а другие ожидали своей очереди. Суп ели из тех же немытых мисок.
После завтрака мы получили лагерную одежду; пиджак, брюки и фуражку, а после обеда - лагерные ботинки.
Когда мы оделись, то выглядели клоунами из цирка, с трудом узнавали друг друга. У каждого сзади на пиджаке был широкий красный крест, сделанный масляной краской. На обоих рукавах пиджака и на фуражке сверху были тоже красные круги и крест, а по обоим сторонам брюк виднелись сверху до низу широкие красные лампасы.
В такой разукрашенной одежде, босые, без ботинок, мы медленно прохаживались во дворе возле блока, приглядываясь друг к другу и ища знакомых.
Вот священник носит одежду бывшего железнодорожника, а известный инженер Н. из Кракова прохаживается в одежде почтового чиновника. А вот высокий польский полковник в коротких брюках, которые еле достают ему до колен.
- Это маскарад клоунов, - заметил кто-то в толпе.
Но это не был маскарад.
Замученные, бледные, испуганные лица говорили о трагедии, о падении человека...
Я стараюсь в толпе отыскать старосту камеры в Краковской тюрьме, но, однако, этого сделать сразу не могу: и, если бы не он первый подошел ко мне, я бы никогда его не узнал. Он был уже без своих черных усов; его побрили в парикмахерской. Одет он был в очень короткие штаны и искал случая заменить на более длинные. Настолько он теперь, выбритый, без своих черных пышных усов и одетый в пестрый шутовской наряд, не был похож на самого себя, что мне только приходилось поражаться.
По двору снуют 13-15-летние мальчишки, старые заключенные, и меняют на хлеб бумажную веревку, необходимую для подвязывания брюк.
Сегодня воскресение, и мы сидим на дворе под жгучими лучами солнца. Всех мучит невыносимая жажда, и каждому хочется войти в блок напиться воды, но здесь же находящийся дежурный не позволяет.
В дверях блока стоит высокий, худой мужчина в полосатой одежде,- это "блоковой", заведующий блоком. Он из старых политических заключенных, но ведет себя, как уголовный арестант. Он пускает в ход свои мускулистые кулаки, затем объявляет всем, что воду пить запрещается потому, что в лагере вода очень нездоровая и от нее многие ушли в крематорий. Но пить хочется, и в обмен на воду мы отдаем последний кусок полученного хлеба.
Мы получаем деревянную обувь и учимся ходить. Нас строят в ряды по пять человек и учат военному строю: направо, налево, кругом, равняйся и т. п. На это уходит много дней. А потом нас учат всем сразу снимать фуражки с головы. Для того, чтобы достигнуть этого, употреблялось много усилий.
Эти первые дни были особенно тяжелы и трагичны для многих, особенно для стариков и инвалидов.
Разные "штубовые" и "блоковые" избивают до полусмерти всех тех, кто не идет вместе, или же не может вовремя со всеми постигнуть требуемого от него "искусства".
Бьют на каждом шагу и просто ни за что, ради потехи, бьют всех без разбора кулаком, куском дерева, железом - всем, куда только ни попало: в глаза, лицо, грудь, живот. Не было никого из нас, кто не был бы бит уже в эти первые дни. Некоторые с "поля битвы" отправлялись сейчас же или в крематорий, или в госпиталь.
Один раз меня сильно избил "блоковой" за то, что я стоял во дворе, вместо того, чтобы сидеть, а другой раз за то, что сидел, вместо того, чтобы стоять. Сильно избили тихого и молчаливого узбека из краковской тюрьмы потому, что он не понимал польского языка блокового. Он подошел ко мне и плакал; плакал как ребенок, и при этом все время просил меня объяснить ему, за что его побили. Мне его было очень жаль, но я ничем не мог ему помочь. После этого я никогда больше не видел его.
Однажды явились к нам во двор портные. Они сидели на стульях и пришивали каждому арестанту его номер к пиджаку и брюкам.
Мой номер был "8709". Цифры были заблаговременно напечатаны управлением лагеря на белом полотне тушью. Впереди цифр стоял красный треугольник с латинской буквой "Р".
Красный треугольник носили политические заключенные. Были и другие треугольники, так, например, зеленый треугольник носили бандиты, черный - саботажники, розовый - гомосексуалисты, желтый - евреи, фиолетовый - исследователи Св. Писания (русселиты), которых в концлагере было много. Посредине треугольника была напечатана первоначальная буква названия той страны, гражданином которой был заключенный. Поляки носили "П", русские "Р", французы "Ф", бельгийцы "Б", англичане "Е" и т. д.
Все народы Европы и даже Азии имели здесь своих представителей. Один только народ не имел почему-то буквы в треугольнике - это немцы.
На следующий день нас повели на врачебный осмотр. Мы проходили нагие вдоль длинных рядов врачей СС-овцев с поднятыми руками и открытым ртом. Старший СС-овец причислял каждого из нас к одной из трех категорий в зависимости от здоровья.
- Первый, - сказал он, когда я прошел возле него. Это означало, что меня причислили к самой здоровой категории.
В течении двух часов проверили тысячу человек, а после того началась проверка евреев. Искали всех тех, кто был на них похож; найденным евреям пришивали желтые треугольники.
Через несколько дней пришли в наш блок чиновники из лагерной биржи труда и, вызвав всех по номерам, определили каждого в трудовую группу. Таких групп в лагере было очень много. Вызвали и меня, определив в отдельную группу.
- Какая ваша профессия? - спросил я, стоявших возле меня товарищей.
- Мы католические священники, - ответили они. Я сразу понял, что меня ждет одна и та же участь с духовными лицами, и сейчас же вспомнил товарища, который меня регистрировал. К нам подошел блоковой.
- Знаете куда вас назначили? - спросил он.
- Нет! Мы не знаем, - ответили мы.
- Вы назначены на самую тяжелую работу, в каменоломню, - сказал он. - Я был там тоже бригадиром и уверяю вас, что вам осталось жить не более двух недель. Там вы откажетесь от своего Бога, - самоуверенно закончил блоковой.
Мы были уверенны, что это правда и, что пришел наш конец.
Наша группа состояла приблизительно из 200 человек, кроме духовных лиц, было много простых рабочих в интеллигенции. Уже позднее я узнал, что на работу каменоломни назначало само гестапо еще до концлагеря. Что значилось в моих бумагах, для меня было тайной.

Итак, я назначен в каменоломенные шахты. В моих ушах все время звучат слова блокового:
- Вам остается жить только две недели.
- Господи, - молюсь я: - Ты, Который вчера, сегодня и навеки Тот же. Ты, Господи, видишь меня, Твое дитя, в концлагере и знаешь, что меня ожидает здесь. Спаси меня, Господи, ибо Ты Всесильный и Ты можешь это сделать!
И с этой молитвой на устах я вместе с другими направился в шахты, находившиеся сейчас же за колючей проволокой концлагеря.
Когда мы приблизились к главным воротам, раздалась команда: - Снять шапки!
Мы проходим вдоль рядов СС-овцев, они считают нас и у некоторых проверяют карманы.
За воротами мы направляемся сразу же налево, проходим небольшой кусок вдоль колючей проволоки и поднимаемся по каменным ступеням наверх.
Здесь, наверху, начинаются самые шахты. Кругом страшно гудит, стучит и свистит. В воздухе, по проволокам, пробегают вагоны, внизу такие же вагоны на рельсах. Их толкают сотни арестантов, а другие накладывают тяжелые камни.
Нас подводят к деревянному бараку, в котором помещалась канцелярия каменоломни, и .распределяют нас по разным бригадам.
Я попадаю к бригадиру Василию, симпатичному по виду блондину лет 25-ти. Он говорит чисто по-русски. На левой руке он носит повязку с надписью „Капо", что означает бригадир. Час спустя мы узнаем, что наш бригадир из русских пленных, что он страшнейший садист, от руки которого погибли тысячи людей и, прежде всего, его пленные товарищи.
Он ведет нас, новоприбывших, в какой-то глухой двор чтобы перекрасить наши номера, и здесь, во дворе, нас немилосердно избивает. В руках бригадира и его нескольких помощников железные грабли, лопаты и ломы. Во дворе он приказывает всем ползать по земле, подниматься, опять падать и опять ползать. И так без конца. И в это же самое время на нас сыпятся удары за ударами.
Когда приходит очередь перекрасить мой номер, я еле стою на ногах: голова кружится, в глазах темно. Мне приходится употреблять большое усилие, чтобы не упасть.
Тех, которые продолжают лежать на земле, бригадир приказывает своим помощникам обливать холодной водой, чтобы тем самым вернуть их к сознанию. Полуживые, бледные и качающиеся на слабых ногах, они тоже молча подходят к красильщику номеров и молча строятся в ряд. После окраски номеров бригадир опять приказывает всем падать на землю, и опять повторяется та же страшная история избиения.
После этого бригадир ведет нас к себе на работу. Мы еле держимся на ногах: все тело страшно болит и ноет, а в душе отчаяние.
В бригаде В. работало около 200 человек. Одни из них носили тяжелые камни и накладывали их на железные вагонетки, другие дробили камень тяжелыми молотами и т. д.
Когда мы подошли ближе к бригаде, никто, казалось, не обратил на нас внимания, каждый усердно был занят своим делом. Все, очевидно, боялись присутствующего бригадира.
Нас построили отдельно, и началась проверка номеров. Вызванный номер должен был отозваться и стать в сторону, а кто этого не делал, того сильно били.
Как сейчас, очень хорошо помню одного рабочего из Кракова. Он был небольшого роста, худой, щуплый. Его номер был "8800".
Когда его вызвали, он не ответил, ибо не понимал, что ему говорил по-русски бригадир. Бригадир повторил номер вызываемого несколько раз, но никто не откликнулся.
Наконец виновный был найден. И тогда началось со всеми нами то же самое, что было час тому назад. Нужно было скакать "жабками", т. е. прыгать по лягушечьи 200- 300 метров, пройти лежа это пространство в несколько минут и, что самое ужасное, вертеться через голову колесом. Чтобы проделать такой трюк, нужно было все время падать на голову, вставать на ноги, опять падать на голову, опять на ноги и т. д. на протяжении 200-300 метров в одну и другую сторону. Я несколько раз терял сознание, но быстро приходил в себя после сильного удара лопатой.
Между тем, СС-овец, все это здесь наблюдавший, продолжал с самодовольной улыбкой и невозмутимым спокойствием взирать на происходящее.
Такая же история повторялась несколько дней подряд. И это продолжалось бы, вероятно, долго, если бы мы, возвращаясь с работы, не научили бы несчастного товарища тому, что от него требовал бригадир.
То, что я пережил в эти ужасные дни, мне не пришлось пережить более.
Когда затем мы подошли к работающим старым товарищам, мы заметили, что у многих из них были на глазах слезы. Старые арестанты знали, что значат наши страдания, и они хорошо нас понимали и нам сочувствовали.
То, что я описываю, происходило в августе 1944 года, когда на всех фронтах немцы уже отступали, но их отношение к заключенным не изменилось. Заключенных продолжали избивать и убивать насмерть. Нужно было быть очень внимательным, чтобы не попасть в руки бригадира и его помощников, которые за всякую мелочь избивали человека до полусмерти. Я хочу рассказать еще об одном печальном эпизоде, имевшем место в эти первые дни нашей работы на каменоломне.
Мы работали высоко в горах и, вот, однажды, погода быстро изменилась к худшему: подул северный ветер, начался ужасный дождь. Дождь превратился в сплошной ливень, температура упала до нуля, но мы продолжали работать.
Ветер с сильным дождем немилосердно бил нас в лицо и валил с ног. И мы, чтобы не упасть, должны были подпираться лопатами и кирками.
Уже несколько часов стояли мы под дождем; наша одежда, белье и шапки давно промокли насквозь, и по телу лились струи холодной воды.
Бригадир и его помощники сидели в маленьком деревянном шалаше, наблюдая оттуда за нами, чтобы никто из нас не спрятался от дождя под вагонетками.
В дождь нас погнали на обед, а после обеда, несмотря на ливень, выгнали опять на работу. Но мы не работали, а просто стояли, тесно прижавшись друг к другу.
Было невыносимо холодно; мы дрожали, как осиновые листья; наше тело посинело от холода.
Так прошло ужасных 12 часов, и когда вечером мы возвращались домой в свой блок, мы еле могли передвигать ногами. В блоке, куда мы возвратились, не было никакой возможности высушить одежду, и поэтому мы легли спать в мокром белье, надеясь, что оно за ночь просохнет.
На другой день, когда мы встали, дождь продолжал лить как из ведра. Мы встали, как и легли, мокрые, холодные и отправились снова на работу. Повторилось то же самое, что и вчера: мы стояли, прижавшись друг к другу, окоченевшие и подавленные. Страдания наши были так велики, что мы предпочитали лучше умереть.
Около полудня засвистели вдруг в шахтах свистки, призывающие всех прервать работу. Нас сняли с работы, и мы с большой радостью отправились домой, в надежде просидеть в бараках и немного просушиться.
Когда же мы на другой день опять вышли на работу, то в нашей бригаде недоставало человек 30; они попали в госпиталь, а оттуда многие из них в крематорий.
Бригада, в которой я работал, занималась нивелированием каменоломной шахты. Одни работали возле маленьких железных вагонеток, насыпая лопатами желтый песок; другие разбивали молотами и кирками большие камни; бросали эти камни в вагоны, везли дальше, копали землю и т. п. Когда очищалась одна площадь земли, нужно было переносить железные рельсы на другое место. Эта работа всегда была очень тяжелой, просто непосильной. Для этой цели вместо 15-20, бригадир назначал всего лишь несколько человек, и эти несколько человек должны были взваливать на свои плечи всю тяжесть ноши и переносить ее в указанное место. В этой работе я участвовал много раз.
Я помню, как тяжелые рельсы врезались в тело и так давили своей тяжестью, что не было никакой возможности переступать и двигаться.
- Вперед! вперед! - кричал бешено бригадир и бил каждого лопатой или тяжелыми сапогами.
Обыкновенно, каждый исполнял постоянно одну и ту же работу, среди одних и тех же людей, но бывало и иначе.
Моими постоянными товарищами по работе были четверо заключенных, с которыми я часто встречался у вагонеток, когда возил камень и песок, или же когда тяжелым молотом дробил твердый камень разбивая его на мелкие куски.
Среди моих товарищей я особенно помню 16-летнего Мишку, украинца из восточной части Украины. Он был моложе нас всех, но вел себя, как самый старший из нас. Он считал себя старым заключенным, ибо сидел уже в концлагере около двух лет. Когда мы толкали нагруженную камнями вагонетку, он делал вид, что тоже помогает нам, еле дотрагиваясь одной рукой вагонетки, а в другой руке держал репу, которую вытаскивал из-за пазухи или же из кармана. Каждый день он приносил на работу несколько реп и всегда ими делился со своими ближайшими товарищами.
- Ешь, отец, - говаривал он обыкновенно, обращаясь ко мне и подавая мне большой кусок белой репы.
Где он доставал эту репу, для нас было тайной.
Я предпочитал всегда работать при вагонетках, которые, наполненные камнем или песком, отвозились на 400-500 метров дальше от места работы. При этой работе нужно было быть очень внимательным, чтобы проехать возле стрелки, где обыкновенно стоял сам бригадир и следил, чтобы вагонетки, расходившиеся в разных направлениях, не задерживались здесь долго. Этот пункт был очень опасным, ибо часто случалось, что именно на стрелках вагонетки соскакивали с рельс, задерживая собой все движение. В таких случаях все должны были поднимать вагонетку с грузом на своих плечах и ставить ее опять на рельсы. Бригадир при этом бесился, бил лопатой по лицу, плечам и ногам. Если же мы проезжали этот пункт благополучно, без особых приключений, каждый вздыхал свободнее.
Как сейчас помню, как медленно подвигаются в гору наши вагонетки, как невыносимо печет горячее солнце и как, склонив свои головы и тяжело дыша, мы медленно, шаг за шагом, с большим напряжением, передвигаем своими отяжелевшими ногами и поднимаемся все выше и выше. Никто не говорит ни слова, но все, наверное, думают об одном том же - о свободе.
- Василий, - прерываю я тишину, обращаясь к идущему рядом со мной товарищу. Но Василий не слышит; он глубоко задумался.
- Василий, - повторяю я опять, и легко толкаю его в бок.
Он медленно поворачивает свое бледное лицо и вопросительно на меня смотрит. В лице невыразимое страдание и тоска.
- Василий! о чем ты думаешь? - спрашиваю я его.
Он глубоко вздыхает и говорит:
- Я думаю теперь, что никогда, в далекой России, не увижу больше своей жены и сына - малыша. А как хотел бы их увидеть еще раз в своей жизни. - А ты веруешь в Бога? - осведомляюсь я. Василий выше поднимает голову, внимательно на меня смотрит, а потом отвечает:
- Я не верил в Бога, но здесь, в концлагере, я пришел к заключению, что Бог есть и что должна быть какая-то сила, которая хранила меня до сих пор.
После некоторого молчания я, обращаясь к Василию, говорю:
- Василий! На свете есть Бог. Он выведет тебя отсюда, если будешь на него надеяться.
После этого разговора мы сделались друзьями.
По профессии он учитель, и попал сюда, в концлагерь как военнопленный. Впоследствии вместе с другими он был освобожден американскими войсками и наверное увидел свою жену и своего сынишку.
Остальные два товарища, с которыми я часто работал, были поляки, попавшие сюда за принадлежность к партизанам. Они были очень религиозны, никогда не ругались и всегда относились ко мне, как к духовному лицу, с большим уважением. Один из них просил меня неоднократно его исповедывать, но я ему объяснил, что у нас протестантов нет исповеди, и что следует исповедываться просто перед Богом так, как говорит Св. Писание.
От тяжелого труда и плохого питания я худею, чувствуя с каждым днем все больший и больший голод. Сначала редко, а потом почти каждый день перед моими глазами появляется пища, и я чувствую ее запах и вкус. Меня особенно преследует украинский борщ, молоко и хлеб. Я знаю, что это галлюцинация, но я обманываю себя, наслаждаясь этим воображаемым видом и запахом.
Мы проезжаем с вагонетками около деревянных домиков, в которых живут СС-овские собаки. Мы часто видим, как СС-овцы, одетые в полосатую одежду заключенных, проходят мимо нас и на опушке леса учат собак искать следы убежавших заключенных и, найдя их, нападать на них.
Мы часто видим, как эти собаки глотают большие куски мяса и грызут черные сухари. Наши глаза при этом блестят лихорадочным огнем. Счастливые собаки! Медленно проезжая среди собак, вздыхаем и почти все одновременно говорим одно и то же:
- Счастливые собаки!
Мои пальцы нащупывают последнюю крошку хлеба, затерявшуюся каким то чудом в моих карманах, извлекаю ее оттуда, чтобы медленно, долго и так вкусно жевать. Какая сладкая и вкусная она - вкуснее всех самых сладчайших тортов!
Когда, однажды, мы опять проезжаем возле собак, Мишка не выдерживает, бросается стремглав во двор и уносит оттуда несколько сухарей. Десятки рук протягиваются с просьбой, но Мишка прячет ценную находку за пазуху.
- Мишка! не делай этого больше, тебя поймают и убьют, - говорю я.
- Пусть убивают - все равно помру скоро с голода, отвечает Мишка.
И вот однажды случилось несчастье. Мишка опять полез к собакам, полагая, что СС-овцы ушли с ними на прогулку. Когда кусок мяса был у него уже в руках, на Мишку неожиданно набросилась лежавшая в будке собака и начала его грызть и кусать. Лай собаки и крики несчастного смешались в один общий гул. Прибежало двое СС-овцев, и тут же, растянув Мишку на земле, отсчитали ему 15 ударов толстой резиновой палкой. После экзекуции Мишка уже не мог подняться; он лежал на земле и громко стонал. Вечером, после работы, мы отвели его в блок.
Свыше двадцати вагонеток опять стоят вместе, и мы насыпаем в них лопатами желтый песок. Спешим, чтобы не отстать от других, иначе беда. Потом медленно толкаем вагонетки вверх по рельсам в другую бригаду, где приготовляют цементные кирпичи.
Солнце ужасно жжет. Мучит жажда. Мы видим издали, как течет из труб вода; как подходят к ней и пьют воду работающие в соседней бригаде, но нам строго запрещено делать это.
В соседней бригаде бригадир хороший человек и потому мы просим соседей подать нам воды в бутылке. Но поданная таким образом вода моментально исчезает, удовлетворяя лишь нескольких человек. Несмотря на запрещение и побои, многие самовольно бегут к трубам и там жадно пьют холодную воду.
Однажды утром, я вместе с другими был назначен на несколько дней для работы в соседнюю бригаду. Нужно было носить на своих плечах тяжелые 50-60-килограммовые цементные камни и укладывать их в одну кучу. Сотни людей целыми днями, неделями и месяцами были заняты этой тяжелой работой. Один за другим, как безмолвные тени, подходили заключенные к камням, немного сгибались, чтобы принять на свои плечи от других двух товарищей тяжелую ношу, и несли ее на 100-200 метров дальше. Тяжелые камни давили плечи, не позволяли двинуть ногой, а их шероховатая, неровная поверхность резала тело, ранила руки и шею; на плечах появлялась кровь, рубаха пропитанная ею прилипала к телу. Многие падали от изнурения, но палка приказчика поднимала опять несчастных.
Со мной работает Краковский профессор М., у него изнеженные, тонкие руки; он несколько раз, теряя сознание, падает, а на другой день попадает надолго в лагерный госпиталь.
Каменоломные шахты, в которых я работаю, разрослись за последние несколько лет до больших размеров, занимая приблизительно до 25 квадратных километров. Находились они вне лагеря, за проволокой, и были собственность СС-овской организации. Еще несколько лет тому назад, по рассказам старых заключенных, эти шахты были совсем маленькие, не представляя собой ничего особенного. В 1944 году это было уже громадное предприятие со многими прекрасными постройками, современными машинами и бесплатной рабочей силой в несколько тысяч заключенных.
С одной стороны к шахтам прилегали большие огороды и цветники, а с другой - товарная станция, от которой каждый день отходили поезда с различными шлифованными камнями и цементными кирпичами.
Все рабочие были разбиты на бригады, и во главе каждой стоял "капо" с несколькими помощниками. Таких бригад в шахте было около 20. Одни из них работали в самом центре, прикрепляя тяжелые, широкие каменные плиты к стальным тросам, после чего эти плиты с помощью машин направлялись в разные стороны. Другие, будучи глубоко в земле, тяжелыми молотами и кирками долбили камни, переносили их своими руками дальше, чистили и ровняли их, складывая в кучи. Современные машины дробили гранитные камни на ровные части кубической формы или же превращали их в мелкий щебень, приготовляя материал для построек дорог.
В шахте также работала специальная бригада, машинами сверлившая в камнях дыры, вкладывая в них затем взрывчатые вещества. Прежде, чем ленты зажигались, в шахтах раздавался всегда звук рожка, предупреждавший всех об опасности. Взрывы следовали один за другими и были иногда так сильны, что целые массы камней, разлетались за сотни метров, часто попадая на крыши лагерных бараков.
Мы начинали работу в 6 часов утра и кончали в 6 вечера. Один час уходил на обед.
Когда утром раздавался в лагере звук гонга, призывавший на работу, отовсюду, по всем направлениям бежали тысячи людей к постоянному месту, где обыкновенно строились их бригады. Все бригады, работавшие вне лагеря, строились на площади около главной дороги, по направлению к главным воротам. Очень важно было помнить место своей бригады, чтобы не попасть в чужую. Таких, кто не попадал в свою бригаду, наказывали очень строго сами СС-овцы.
Бригады всегда строились рядами по пять человек, каждый из марширующих в таких рядах особенно должен быть внимательным, чтобы идти в ногу при выходе из главных ворот.
- Раз-два, раз-два! - Раздается немецкая команда все чаще и чаще, чем ближе мы подходим к воротам.
- Раз-два!.. раз-два!.. кричат "капо" и СС-овцы, и тысячи ног одновременно, в такт, ударяют в гранитные плиты.
У самых ворот раздается команда:
- Шапки снять!
С обнаженными головами, опустив руки "по швам", с устремленным вперед взором, мы проходим через густой кордон СС-овцев, которые с тетрадями в руках считают и записывают проходящих.
И так ежедневно четыре раза в день проходим мы через главные ворота на работу и обратно в лагерь.
Уже в первые дни своего пребывания в концлагере я заметил, что всегда впереди нас шла какая-то странная группа людей, одетых совершенно иначе, чем все другие в концлагере. Их было человек 20-30, во главе со специальным "капо", носившим на груди большой зеленый треугольник уголовного преступника.
- Что это за люди? - спросил я Мишку, указывая на проходящих возле нас людей, одетых в странную одежду.
- Это штрафная бригада, - объяснил Мишка.
- В концлагере есть две штрафных бригады, - продолжал он объяснять: - одна - обыкновенная, работающая в самом лагере, другая - специальная, исполняющая самые тяжелые работы в каменоломных шахтах.
Первых насчитывается здесь человек 300, и их можно различить по красным кругам на плечах, а другие носят специальную одежду из грубого белого полотна, раскрашенного масляными красками в форме кругов.
- Посмотрите на их головы, - обращает мое внимание Мишка.
Я взглянул и увидел, что хотя их головы были острижены так же, как и у всех нас, но вдоль и поперек головы проходило еще несколько пробритых полос. Их и без того суровые и изнуренные лица были покрыты темно-зеленой каменной пылью, которая придавала им неестественный, страшный вид. Они шли всегда отдельно от других, никогда не разговаривая, и даже не шепчась между собой.
Как-то раз штрафная бригада в ожидании гонга как раз построилась рядом с нами, я совершенно безошибочно мог определить, что почти все штрафные состоят из интеллигенции.
- Этот, который стоит первым от нас во втором ряду, известный польский князь Р., владелец громадных поместий в Польше, а тот, что за ним, - граф Б., - шепнул мне позади польский товарищ.
Несколько недель спустя, я видел, как несли князя Р. на носилках в госпиталь. Он не мог больше вынести страшных страданий и решил покончить с собой, бросившись во время работы вниз с высокой скалы на острые камни. Однако, на смерть он не убился, а лишь поломал себе руки и ноги и, пролежав несколько месяцев в госпитале, опять должен был работать в той же бригаде, на шахтах.
В штрафную бригаду попадали заключенные за особые проступки, совершенные в лагере, как-то: кражи, непослушание, драки и т. п. В специальную же штрафную бригаду попадали за очень тяжелые проступки, особенно за побег, за политическую работу или же за сказанное в лагере неосторожное слово. Много было и таких, которых гестапо еще перед концлагерем, в тюрьмах, определяло в штрафные бригады. "Капо" этих команд были самые отъявленные и бесстыжие бандиты, и потому те, кто попадали туда, редко выходили живыми.
Несколько сотен моих товарищей, с которыми я приехал из Кракова, не состоят еще в постоянных бригадах, а исполняют различную случайную работу в лагере. В первые дни они были заняты постройкой бараков. "Краковцы", построенные в ряд, по пяти человек, проходят во главе с "капо" и его помощниками через главные ворота, снимают шапки и направляются к нам в шахты. Многих я узнаю, со многими сидел в общей камере в краковской тюрьме. Среди них есть врачи, профессора, инженеры, военные.
Когда они проходят мимо меня, я незаметно некоторым из них кланяюсь, и они, узнав меня, машут мне руками. Каждый из, них подходит к большой куче камней, взваливает один. или два камня себе на плечи и ждет, пока нагрузятся все остальные. А потом, построенные вновь по пяти, они спускаются вниз, опять обнажают в воротах свои головы, складывают камни в самом лагере и снова возвращаются к месту работ. И так без конца, изо дня в день.
Работа, казалось бы, не тяжелая, но я неоднократно видел, что многие погибали там от сильных побоев или падали от изнурения.
Через несколько дней я вместе с другими делаю то же самое, ношу камни в самом центре шахт, вблизи главной канцелярии.
Через открытые окна слышны говор служащих, стук пишущих машинок, разносится запах еды из СС-овской кухни.
Кругом множество цветов - желтых и красных, - и мне кажется почему-то, что каждый цветок это не цветок, а душа ушедшего на тот свет товарища.
А внизу, в лагере дымит крематорий, выпуская из высокой трубы клубы черного дыма с запахом костей и горелого мяса. Чаще и чаще коптит крематорий. Здесь никогда не иссякает сырье; здесь оно в большом изобилии, несмотря на то, что непрестанно перерабатывается в туки, идет на удобрение лагерных огородов и цветников.
Я опять в своей бригаде. Солнце жжет невыносимо и мучит жажда. Заключенные немцы снимают рубахи, им так легче и приятнее работать, но нам не позволяют.
"Капо" все чаще уходит в тень деревьев и там спит. Тогда мы свободно вздыхаем, делимся разными новостями и рассказываем истории нашего ареста.
В такие минуты я часто закрываю глаза, и в моем воображении проходят одна за другой картины прошлого... Вот вижу я одну из улиц Варшавы и на ней знакомый и дорогой мне образ женщины. Это - моя жена; она держит за руку двухлетнего мальчика. Я подхожу незаметно к гуляющим.
- Папа! - весело кричит ребенок, бросаясь в мои объятия.
- Мой дорогой Женя, - говорю я и целую ребенка. Опять я в зоологическом саду. Женя и Ира боязливо, но с интересом рассматривают животных и птиц, а затем вместе ездят на маленькой лошадке. Они счастливы, веселы и много смеются...
- Работать, работать! - раздается бешенный окрик проснувшегося "капо".
Все приходит в движение. Видение мгновенно исчезает, и я вижу уже другую картину.
"Капо" стоит возле моего товарища по краковской тюрьме и немилосердно его избивает. Товарищ падает, но "капо" продолжает его бить лопатой и ногами до тех пор, пока он не перестает двигаться. Вечером его уносят в госпиталь, а через несколько дней - в крематорий.
На другой день мне опять мерещится в светлом платье жена. И чудится мне: стоит она возле нашего дома и напутствует меня в Вену.
Еще мгновение, и видение сменяется недавно бывшей явью: я вижу вокзал, перрон и отходящий поезд, рядом с которым no перрону бежит женя, посылая мне машущей рукой свое сыновнее напутствие...
Но, наконец, я открываю глаза, и видения исчезают. Только теперь я чувствую, как по моему лицу текут слезы и как быстро падают они на желтый лагерный песок.
- Боже мой, - молюсь я: - Ты видишь, что я здесь и Ты знаешь, где моя жена с детьми. Прошу Тебя, Боже, хранить их и меня; сделай так, чтобы мы увиделись опять в этой жизни!..
Многое, чего я не предполагал ни увидеть, ни услышать в своей жизни, здесь, в концлагере, и увидел, и услыхал; и многое впервые на себе испытал. Я старался как можно быстрее приспособиться ко всем лагерным законам и бесчисленным предписаниям и объяснить себе все с точки зрения концлагерника. Инстинкт самосохранения, развившийся тогда во мне очень сильно, помогал мне все, происходящее вокруг меня, внимательно наблюдать и быть осторожным, чтобы не погибнуть от какого-нибудь пустяка. Жизнь в концлагере регулировалась совершенно иными законами, чем на свободе, и мне часто казалось, что я живу в доме сумасшедших клоунов.
Когда я теперь вспоминаю эти ужасные дни, я уверен, что ни один мастер пера не был бы в состоянии правильно и точно воспроизвести, хотя бы приблизительно, действительную жизнь концлагеря.
Чтобы увеличить еще больше наши страдания, Гестапо расселяло политических и уголовных вместе в одни и те же лагеря и блоки с тем, чтобы уголовники получали бы широкие права в самоуправлении лагеря и были бы учителями и воспитателями всех политических заключенных. В результате такого сожительства, многие политические быстро ассимилировались уголовниками и вели себя часто так, что, если бы не красный треугольник на груди (знак политических заключенных), их нельзя было бы отличить от настоящих уголовников. Таким образом Гестапо деморализировало идейных людей, попадающих в концлагерь.
Многие не выдерживали такую жизнь, психически надламывались и шли, как у нас говорилось, в "трубу". Причиной этого была тяжелая работа, голодные пайки и побои. Но было еще нечто, что мы называли "духовной атмосферой" концлагеря. Она была для многих настолько невыносима, что многие накладывали на себя руки, бросались на электрическое заграждение, пробовали на глазах у часовых бежать. Центром этих моральных страданий была лагерная ругань. Она была так сильна, так разнообразна и так бесстыдна, что человек готов был бы уйти в землю, чтобы ее не слышать. Последнее слово, которое я, засыпая, слышал, и первое слово, которое меня будило,- было человеческая ругань.
Но самым отъявленным ругателем был наш "капо". Он был, казалось, воплощением самого сатаны, а его ругань, прежде всего, заставила меня предпринять шаги, чтобы перевестись в другую, более спокойную бригаду.
Но прежде, чем это случилось, я хочу рассказать о том, что в дальнейшей моей лагерной жизни имело большое значение.
Однажды утром, когда все заключенные нашего блока собрались на утреннюю перекличку, я вдруг услышал, что называют мой номер.
- 8709! - повторил второй раз блоковой.
- Есть! - отозвался я и стремглав бросился вперед. Сердце мое билось сильно, когда я подбежал к блоковому.
- Посылка, - сказал он, вручая мне маленький продолговатый кусочек бумаги. Сотни глаз смотрели на меня с удивлением и завистью.
- Мишка, - сказал я: - теперь поживем немного.
Мишка и соседи пожимали мне руки, а я просто не верил, что Бог мне послал такое великое счастье, но я, тем не менее, немедленно вознес благодарение Господу за ниспосланное спасение.
Это был один из моих счастливейших дней в концлагере!
И когда на работе "капо" вызвал тех, кто сегодня получил посылки, я тоже поднял свою руку. По прошествии двух часов я вместе с другими спускался вниз в лагерь, к специальному деревянному бараку, где всегда выдавали пакеты. Здесь уже находилось из разных отделов несколько сот людей, ожидавших своей очереди. Среди них были заключенные принадлежавшие к разным национальностям; больше всех было немцев, чехов и поляков. Исключение составляли лишь русские, которые не имели права переписываться и получать пакеты.
Когда дошла очередь до нашей шахты, мы собрали наши маленькие бумажки и отдали их толстому "капо", ведавшему почтовым отделением. Он стоял в дверях, кричал своим могучим голосом и бил входящих.
Когда нас впустили в середину барака, там, на земле, лежало множество пакетов различной величины и упаковки. За прилавком стояло несколько заключенных, работавших там постоянно и несколько СС-овцев в передниках, с длинными ножами, которыми они быстро перерезали шнурки пакетов и тщательно контролировали их содержимое. Причем СС-овцы часть содержимого в посылках отделяли, по-видимому в свою пользу, складывая эту часть в стоящие возле них специальные корзины, а остальное уже отдавали владельцам.
Корзины были наполнены маслом, колбасой, салом, хлебом, фруктами, чаем, кофе, пряниками и другого рода продуктами. Я здесь лишь понял, почему вверху на бумаге, на которой позволялось заключенным писать домой письма, было напечатано, что посылки заключенным могут высылаться без всякого ограничения.
Когда подошла моя очередь и я отдал свой пакет СС-овцу, он быстро перерезал шнурки и привычной рукой высыпал все содержимое на прилавок. Со стуком и шумом вылетели черные сухари, несколько груш, небольшой кусочек масла и несколько витаминовых таблеток. Я просто не верил, что все это принадлежит мне и был счастлив, а СС-овец посмотрел с пренебрежением на мои сухари, выругался и велел скорее все собрать и выйти вон из барака.
Таким образом я получил мою первую посылку от Г. из Лодзи, которому некоторое время тому назад я послал письмо и сообщил ему мой новый адрес.
Я нес посылку, ел с аппетитом черные сухари и благодарил Бога за помощь, которую Он ниспослал мне. Оставив посылку на хранение блоковому и захватив с собой в карман немного сухарей, все груши и витамины, я опять возвратился вместе с другими на каменоломню. Там на видном месте сидел наш "капо" и, казалось, ожидал нашего возвращения. Я подошел к нему и отдал все груши и витамины. Он принял дар с пренебрежением, не сказав ни слова, но по всему было видно, что он остался весьма доволен. То же самое сделали и другие заключенные, получившие в тот день посылки.
А когда мы подошли опять к своим товарищам, десятки лиц повернулись к нам, просяще и с завистью смотря на нас.
Ко мне подошел Мишка.
- Отец, дай, - сказал он и протянул свою худую и бледную руку.
Я раздал нескольким товарищам имевшиеся у меня сухари. А Василий при этом шепнул мне:
- Хорошо ты сделал, что отдал немного продуктов "капо", иначе он тебя убил бы.
- Я знаю об этом лагерном законе,- ответил я. А на другой день "капо" велел мне взять в руки метлу и подметать в течение целого дня и без того уже чистую площадь.
- Это за груши, - пояснил мне Мишка во время обеда.
День прошел, и я снова вместе с другими встал на тяжелую работу.


Работая в каменоломне, я жил в деревянном бараке N 18, который ничем не отличался от других подобных ему бараков, находившихся внутри концлагеря, за проволочным заграждением.
Одни бараки были большие, а другие - малые. В больших бараках жило, приблизительно, около 1200 человек, а в меньших - около 600. Кроме рабочих бараков, было много построек разного назначения, как-то: кухня, баня, госпиталь, канцелярия, различного рода склады и мастерские.
Сейчас же за проволокой, вокруг лагеря, на расстоянии 50 метров, стояли высокие деревянные вышки, на которых день и ночь дежурили СС-овцы с выставленными наружу пулеметами. По проволокам пробегал электрический ток высокого напряжения, и, кроме того, целую ночь все было залито светом. Таким образом, все было организовано так, чтобы никто не мог бежать, но, несмотря на это, все-таки были случаи побегов, о чем я расскажу ниже.
Когда я перешел вместе с другими из распределительного барака в новый, нас там встретил заведующий, или, как здесь называли, "блоковой". Это был заключенный лет тридцати, худой, среднего роста, бывший русский пленный, по имени Василий, родом из центральной России. После коротких формальностей помощник блокового завел всех новоприбывших в обширный зал, где стояло много деревянных нар, и указал мне на втором этаже одно свободное место, которое должно было стать моей кроватью. В зале стояло много таких трехэтажных "кроватей"; кровати составляли ряды, между которыми были узкие проходы, а в каждом ряду было по 24 кровати. На таких кроватях-нарах помещалось около 200 человек, остальные же 100 спали на полу.
К спальной зале прилегала обширная столовая, в которой находилось несколько столов, кровать и письменный стол "блокового". На полках лежало несколько белых мисок и ложек, которыми имел право пользоваться только "блоковой" и его помощники. На письменном столе стояло несколько чернильниц, деревянная коробка с картотекой заключенных, несколько тетрадей, ручек, перьев и пр. А все остальные ценные вещи блоковой хранил в запертых шкафах.
Другую такую же половину блока отделял общий коридор вместе с общей умывалкой и уборной.
После возвращения с работы, мы имели право входить внутрь блока только с разрешения блокового начальства и только босиком, держа свою обувь в руках. Кто осмеливался входить в коридор без разрешения, на того накладывалось блоковым начальством строгое взыскание. Я получил свое место на кровати вместе с рабочим из Польши, из Келецкой губернии. Это был человек лет 50, у которого дома остались жена и несколько детей, он носил на груди красный треугольник политического заключенного и работал вместе со мной в одной бригаде. Попал он в концлагерь 6-ю месяцами раньше меня и выглядел живым трупом. Его глаза лихорадочно блестели, щеки ввалились, нос обострился, а ноги были толстые, опухшие.
Каждого истощенного заключенного в концлагере всегда называли одним и тем же словом - "мусульманин"; это значило быть кандидатом в крематорий.
Мой товарищ был добрым и спокойным человеком, и ему часто доставалось на работе за то, что он медленно работал, и за то, вероятно, что был "мусульманином".
Я не знаю, что с ним сталось позднее, но я всегда при первой возможности старался его поддержать как материально, так и морально. Он сильно тосковал по своей семье; и не раз вечером, лежа на кровати и накрывшись одним одеялом, мы с ним шепотом возносили горячие молитвы к Богу.
Заключенные, которые жили в одном и том же блоке, работали в разных местах и принадлежали к разным бригадам.
Были здесь сапожники, слесаря, кузнецы, электротехники, портные, санитары, повара, огородники, писаря, столяры, грузчики, работающие в крематории, и целый ряд других профессий. Одни исполняли очень тяжелую работу, а другие легкую. Одни имели плохих "капо", а другие хороших. Одни питались только из котла, а другие - "организовывали" везде, где только могли.
Слово "организовывать" было очень модно во всех концлагерях, и каждый понимал, что это значит променять, выпросить, обмануть, украсть, чтобы получить лишний кусок хлеба, ложку супа, картофеля, или брюквы.
Работающие на кухне приносили с собой по вечерам различные овощи, грузчикам удавалась иногда при погрузке припрятать немного сахару, а сапожники и портные меняли обувь и платье. Товарообмен, или, как русские называли, "товарообман", был широко развит, и каждый менял то, что хотел и что ему было нужно.
Основной ходкой монетой был дневной паек - 300 гр. черного хлеба. В зависимости от цены хлеба менялись цены на все товары. И так за полкилограмма хлеба можно было достать почти новые ботинки или хороший шерстяной свитер. В связи с приходом новой партии заключенных, цена на хлеб и на другие продукты всегда падала.
В лагере были специальные торговцы, но за ними строго следили и нередко строго наказывали палками и переводом в штрафную роту.
День в концлагере начинался приблизительно в 5 часов утра сигналом гонга, находящегося на главной площади. В то же мгновение все моментально срывались со своих мест, и быстро, насколько это было возможно, одевались и обувались. В это время около одной кровати толпилось обычно около 12 человек, и потому в проходе было очень тесно. Нужно было одеваться, сидя на кровати. Одевшись, следовало моментально постелить кровать, но так, чтобы ее поверхность была совершен но ровной. Для достижения этого требовалось большое искусство, ибо в сенниках вместо соломы была лишь одна сбитая масса соломенной трухи и пыли. Нужно было быстро сравнять сенник и покрыть одеялом, прикрепив его края деревянными досками, которые вкладывались в специальные отверстия по обеим сторонам кровати. Одеяло тогда натягивалось и ровно прилегало к сеннику. То же самое одновременно делали товарищи надо мной и подо мной. Сверху, сквозь щели кроватей, вниз, на другие кровати, летела солома и пыль, покрывая одеяла и головы находящихся внизу людей. Чтобы привести в порядок свою кровать, я должен был это делать, стоя ногами на нижней кровати, а товарищи по кроватям третьего этажа стояли на кроватях второго этажа. При этом все друг другу мешали, кричали и ругались между собой, становясь часто не только на кровати нижних этажей, но и на плечи и головы стоящих внизу людей.
Трудно передать все то, что происходило каждое утро. Нужно было много терпения и кротости, чтобы все это спокойно переносить. Выходя боком из тесного прохода, я, обыкновенно, говорил:
- Не ругайтесь, товарищи, молитесь Богу и прощайте друг другу.
- Правильно, - отзывались одни, другие злобно на меня смотрели, некоторые же смеялись.
В умывалке и уборной творилось то же самое. Мне не всегда удавалось продвинуться к крану с водой, и я часто уходил на работу не умывшись
Из умывалки мы выходили по очереди в столовую и получали завтрак, который раздавал сам блоковой. Делал это он очень быстро и так ловко, что пол-литровый черпак не всегда был полон. Получив суп, мы уходили в спальню и там, стоя, наскоро без ложек выпивали его, отдавая миски тем, которые еще не ели.
После этого весь блок собирался на дворе для утренней проверки, становясь по пяти человек в ряд, в ожидании прибытия СС-овца, заведующего блоком. Наконец, раздавался второй гонг. В этот момент все были на стороже, все подтягивались. При третьем гонге раздавалась резкая, отрывистая команда блокового:
- Смирно! равнение направо или налево,- в зависимости от того, с какой стороны подходил СС-овец. Блоковой рапортовал СС-овцу, после чего СС-овец проходил вдоль первого ряда и внимательно считал заключенных. Если число присутствующих совпадало с количеством людей по спискам, тогда после проверки блоковой раздавал корреспонденцию, читал приказы и отдавал распоряжения.
Раздавался новый гонг, призывающий на работу, после которого все бежали к месту своих бригад.
Бывали случаи, что во время утренней или вечерней проверки кого-нибудь не хватало. О, тогда горе всему лагерю, а особенно тому блоку, в котором это обнаружилось. Тогда уже весь лагерь не выходил на работу, каждый блок стоял во дворе, ожидая дальнейших распоряжений. В это время заключенные из немцев и все блоковые искали по всему лагерю отсутствующего. Настроение у всех падало, и все в тревоге ожидали, что будет!?
- Боже, что будет с нами? - шептали и молились в рядах.
Если убежавшего находили внутри лагеря, тогда все мы шли, как обычно на работу, а если не находили, тогда все молча, с опущенными головами медленно двигались на главную площадь. Шли, как овцы на заклание, многие же молились Богу. Каждый от всей души желал избавиться от наказания, но с другой стороны, каждый и радовался, что нашелся хоть один человек, который сумел уйти от рук палачей.
- Дай ему, Господи, счастья,- говорили вслух в рядах. Когда весь лагерь стоял на площади, на высокую деревянную вышку всходил СС-овец, унтер офицер, чтобы наказать всех за одного. Он приказывал всем падать на землю, потом вставать, снова падать, бегать по площади и выделывать различные движения, или же стоять смирно целыми часами под дождем, на морозе, или же во время холодных ветров.
А "мусульмане", больные и старики от истощения падали на мокрую и холодную землю... Их били ногами, проходящие вдоль рядов СС-овцы. Били... Но они не вставали, они лежали дрожащие, синие, умирающие. Когда же этот кошмар кончался, с площади уносили несколько трупов в крематорий и десятки тяжело больных в лагерный госпиталь.
- А когда-то было гораздо хуже, - вспоминает один из старых заключенных по возвращении в блок,- то, что мы здесь переживаем нельзя сравнить с тем, что мы переживали в Аушвицком концлагере, - рассказывал он. Заключенных блока, из которого бежал несчастный, выводили на площадь и брали за одного бежавшего 15 заключенных. Все они должны были умереть голодной смертью в специальных бункерах.
- Однажды, - продолжал он рассказывать, - из одного блока убежало трое заключенных. В смертельном ужасе весь блок стоял на площади в ожидании своей участи. Перед строем проходил грозный комендант и записывал обреченных на смерть.
Между записанными был один заключенный, который горько плакал и кричал взывая:
- Боже мой, спаси меня! Спаси!.. У меня жена и восемь детей, Боже спаси меня!...
- Тогда из рядов неожиданно выступил один старый заключенный и подойдя к грозному СС-овцу, спокойно сказал:
- У меня к вам большая просьба.
- Говори, - ответил комендант.
- Позвольте мне умереть вместо этого человека. Я один, а у него жена и восемь детей, - сказал он.
- Кто ты такой? - спросил комендант.
- Я - польский католический священник.
- Согласен, - сказал комендант.
Это был о. Кольби - францисканец. Он умер голодной, мученической смертью вместе с другими заключенными.
В рабочие часы лагерь как будто вымирал, и нигде не было видно ни одной живой души, за исключением нескольких человек, занятых уборкой в блоках. В 12 часов звонил гонг, и тогда все бригады, во главе со своими "капо", входили с обнаженными головами в лагерь, чтобы получить один литр жидкой капусты, брюквы или шпината. На обед полагался час времени; иногда можно было даже успеть на несколько минут вздремнуть, опершись о деревянную стену блока. Но это удовольствие могли себе позволить только те, которые первыми съедали обед, тем же, которым не хватало мисок и приходилось ожидать своей очереди, часто вообще не удавалось пообедать.
Когда было тепло, ели на дворе, сидя на земле и опершись о стену блока, когда же на дворе было холодно, ели внутри блока. А когда звенел гонг, опять собирались вместе и шли на работу.
Один день был похож на другой, за исключением разве того, что пища чередовалась по дням: первый день была капуста, второй - шпинат, третий - брюква и т. д., вновь возвращаясь к капусте, шпинату, брюкве; различались дни еще тем, что сегодня убивали одних, на завтра же ждали своей очереди другие.
По субботам и воскресениям программа несколько менялась. В эти дни перед главными воротами, провожая и встречая рабочие бригады, играл лагерный оркестр. Музыкантов было человек 30. Они стояли по пяти в каждом ряду, одетые в лагерную одежду, с трубами, гармошками и барабанами в руках.
Когда я впервые увидал этих музыкантов и услышал, как они играют, то невольно улыбнулся. Меня удивляло такое сочетание инструментов и особенно то, что играя веселые марши, лица музыкантов совершенно не соответствовали тому, что они исполняли. Лица их, печальные, бесчувственные и тупые, были как бы высечены из камня. Казалось, что играют не люди, а "роботы". На самом же деле играли музыканты-концлагерники.
Каждый работающий ожидал вечера с большим нетерпением. Тело ныло от тяжелого труда и побоев, и хотелось только одного - отдохнуть и забыться хотя бы на несколько часов.
Когда раздавался звук гонга, мы быстро складывали свои лопаты, кирки, ломы и молоты в одну кучу и, построившись по пять, опускались вниз, в лагерь. Так, со всех сторон, стекались на площадь для вечерней проверки тысячи заключенных и строились блоками в определенных местах, лицом к деревянной вышке. Бригаду вводил на площадь "капо", где уже каждый отдельно искал свой собственный блок. Но из-за тысячи людей, стоявших на площади, не легко было сразу определить место своего блока и потому много было и таких заключенных, которые, суетясь в смертельном страхе, перебегали обширную площадь в разных направлениях, ища свой блок и выкрикивая его номер. Те, которые не успевали вовремя найти свой блок, примыкали к первому попавшемуся, и тогда при подсчете оказывалось, что в одном блоке людей было больше, а в другом меньше, чем полагалось. За такое нарушение порядка виновные очень строго наказывались самими СС-овцами так, что после этого их часто уводили в госпиталь, а оттуда и в крематорий.
Перед самой проверкой на всех установленных вокруг лагеря вышках высовывались наружу пулеметы и направлялись в сторону заключенных, стоявших на площади. Через ворота входили СС-овцы во главе с комендантом лагеря, раздавалась команда "смирно", и тогда каждый СС-овец, проходя возле своего блока, считал заключенных. После проверки все СС-овцы собирались вместе, строились в один ряд перед вышкой, а в другом ряду за ними строились блоковые в полосатых одеждах. Впереди двух рядов стоял сержант и принимал отчет от каждого рядового СС-овца. После сдачи отчета каждый СС-овец быстро поворачивался и передавал рапортную книгу стоявшему сзади блоковому, или же просто бросал книгу в воздух, а тот ее ловил налету. Если сведения, поданные СС-овцами, согласовались со сведениями, полученными "рапорт-фюрером" из главной канцелярии, тогда "рапорт-фюрер" давал знак трубачу, стоявшему на балконе главных ворот, и тот трубил условный сигнал три раза, поворачиваясь при этом в три разные стороны.
Услышав звук трубы, все СС-овцы, находившиеся вне лагеря, кроме часовых на вышках, уходили со своих постов домой. После этого на центральную вышку, на площади, всходил один из заключенных заведующих концлагерем и делал разные объявления, касающиеся, главным образом, хозяйственной части.
Этим главная вечерняя проверка и оканчивалась. Каждый шел в свой блок на ужин. Теперь только можно было спокойно и хорошо вымыться и освежиться после тяжелого труда и съесть пол-литра жидкого супа.
Вечером, кроме супа, выдавали 300 грамм хлеба с маргарином или сыром. Этот хлеб считался дневным пайком и выдавался за день вперед. Кроме того, все тяжело работающие получали каждое утро, выходя на работу, дополнительно 150 грамм хлеба с колбасой из конины. Это был, так называемый, второй завтрак.
Ужинали обыкновенно медленно и спокойно, сидя на своих кроватях. На ужин, кроме супа, съедали почти все, весь дневной паек 300-граммого хлеба, и едва ли кто имел в себе достаточно силы воли, чтобы оставить хоть маленький кусочек хлеба на следующий день.
Для того, чтобы ночью уберечься от воров, обыкновенно сшивали себе маленькие мешочки и вешали их себе на шею, не расставаясь с ними до самого утра. В мешочки клали хлеб, перочинный ножик, письма и все то, что представляло какую-нибудь ценность дня заключенного.
В 8 часов раздавался звук гонга, и весь лагерь ложился спать. Не спали только дежурные в блоках и СС-овцы на вышках.
Кроме одного дряхлого сенника и одного старого одеяла на двоих, на кровати больше ничего не было, и потому осенью было холодно спать. Подушек совсем не было, и потому приходилось часто под голову подкладывать свой единственный костюм, ботинки и фуражку. Словом, все те вещи, которыми обладал заключенный в концлагере.
Я всегда с большим удовольствием ложился на свою жесткую кровать, но не всегда спокойно спал, так как кусали блохи и мешали воры. Воры нападали на спящих и вытаскивали из-под головы полученные накануне посылки, крали ботинки, мешочки с шеи и т. п. Пострадавшие подымали крик, ловили в темноте воров и искали свои вещи.
Однажды по ошибке сильно избили одного старика, который в темноте не мог найти своей кровати и попал в чужую, приняв его за вора.
Ох, эти лагерные кошмары и мучительные ночи!... Сколько вздохов вырывалось из многих грудей, сколько горячих молитв неслось тогда к Богу.
Вот, один сквозь сон зовет своих детей, другой плачет по жене, а третий умоляет СС-овца его не убивать.
У меня тоже были иногда кошмарные сны, и часто ночью я переживал опять то, что видел днем. Но были и радостные сны, когда я видел свою семью.
Снилась мне часто жена улыбающейся и радостной. Она, обыкновенно, долго на меня смотрела и просила меня, чтобы я терпеливо переносил все в концлагере. Но иногда я видел свою жену грустной, скорбной и плачущей. И тогда, проснувшись, я тоже плакал и молился. Мне все время казалось, что вся моя семья арестована и находится в каком-нибудь из концлагерей. Я желал только одного - увидеть еще раз в жизни свою жену и детей.
О, эти лагерные кошмарные ночи, я вас никогда не забуду!...
Чтобы меньше было краж, и ради порядка, вышло распоряжение на ночь складывать одежду и обувь на столе, на табуретах, перевернутых вверх ногами. Табуреты ставились на стол один возле другого, и в каждый табурет вкладывалось несколько пар одежды и обуви.
Проснувшись утром, каждый прежде всего бросался к столу и искал там табурет со своей одеждой. Возле стола начиналась настоящая свалка, давка, крик и ругань; помощники же блокового пользовались случаем, чтобы пустить в ход свои тяжелые кулаки. Схватив свои вещи, каждый бежал, как ошпаренный, во двор и там уже, в сравнительно спокойной атмосфере, одевался, наблюдая, однако, чтобы в темноте сосед не украл чего-либо из вещей.
Время от ужина до самого сна обыкновенно было занято в блоке то проверкой номеров на одежде, то перекрашиванием одежды в красный цвет масляной краской, то собиранием бумаги и мусора возле блока, то стрижкой и бритьем, хождением в баню, исканием насекомых и многими другими делами. В теплые дни стриглись и брились, сидя во дворе возле стенок блока, или же, сидя без одежды, искали в белье насекомых.
Несколько раз в неделю в блоке была санитарная проверка белья. Все обязаны были раздеваться до нага и подходить для проверки с бельем к стоявшему санитару, который держал в руках электрическую лампу. Санитар передвигал лампу вдоль белья, внимательно в него всматриваясь, и если на белье сидела вошь, то под действием тепла она начинала двигаться, выдавая тем самым себя. Число найденных вшей и номер заключенного тщательно записывались, а час спустя "виновник" строго наказывался ударами палки, или же ему велели в умывальной ложиться в корыто и в продолжение 15-20 минут поливали несчастного холодной водой из-под крана. И так поступали всегда, несмотря на время года.
Однажды в лагере распространился слух, что нас будут учить петь, и, действительно, в один для нас не прекрасный день, вернувшись с работы, блоковой велел всем нам собраться в столовую и, встав на стул, торжественно объявил, что, начиная с сегодняшнего вечера, мы будем учиться петь немецкие песни. Началось с песни, в которой говорилось о каком-то большом и красивом дереве, под которым я буду сидеть, наслаждаться природой и пить вино.
В нашем блоке совершенно не было немцев, и небольшое количество заключенных знало немецкий язык. Изучение текста на незнакомом языке представляло для многих большие затруднения. Но на это блоковой не обращал ни малейшего внимания и принял все меры, чтобы заставить нас силой изучать немецкие песни. Он злился, собирал специально тех, которые не умеют петь и читать и учил их, руководствуясь новой "педагогикой" - кулаками и палкой. Было жаль смотреть на дряхлых и дрожавших от страха стариков, которые падали на колени и рыдая умоляли блокового не бить их.
Прошло много вечеров, но, однако, мало кто выучил текст и мелодию песни.
И вот однажды во время главной вечерней проверки, весь лагерь попробовал спеть эту песню в присутствии коменданта лагеря. Вышло так, что каждый блок пел по-своему, и в результате получилась не мелодия, а какое-то общее гудение.
На следующий день позвали оркестр, на вышку взошел регент и, размахивая широко руками, хотел заставить всех вместе спеть эту песню. Но и это не помогло; не помогло и то, что на вышку влез и сам комендант. В общем гуле не было совершенно слышно мелодии; это было не пение, а сплошной вопль, вопль протеста концлагерников.
И поднявшийся ветер понес этот крик все выше и выше, к престолу самого Господа Бога, вопль отчаяния и мольбы, вопль оставленных, замученных...
Все, возвращаясь с площади, радовались, что не спели песню. А на другой день пришло распоряжение, запрещающее вообще петь всякие песни.
По воскресениям мы работали только до обеда. Возвращаясь с работы, мы все шли на площадь для главной проверки, а потом в блок на обед. Каждое воскресенье после обеда мы отдыхали, лежа на кроватях, спали или сидели возле блока, греясь на солнце и разговаривая между собой. А некоторые посещали товарищей в других блоках, или же навещали больных в госпитале.
В лагере существовали даже футбольные команды, которые по воскресеньям, после обеда, устраивали состязания. В это время многие шли на площадь, чтобы увидеть игру или повидаться там со знакомыми.
Контакт с семьей был возможен только при помощи переписки. Разрешалось получать из дому письма, съестные посылки и деньги, а отправлять домой можно было только два письма в месяц на специальной бумаге, на которой вверху было напечатано по-немецки следующее:
"День освобождения теперь еще не может быть указан. Посещения в лагере воспрещаются. Запросы бесцельны. Каждый заключенный имеет право ежемесячно высылать и получать два письма или открытки. Письма должны содержать не более 4 страниц, каждая страница 15 строк ясного отчетливого письма. Посылать деньги можно только почтовым переводом, на котором, кроме имени, фамилии, дня рождения и номера заключенного, не должно быть никаких сообщений. Вкладывать в письма деньги, фотографии и снимки воспрещается. Все получаемое на почте, что не будет соответствовать приведенным распоряжениям, не принимается. Неясные, неразборчивые письма будут уничтожаться. В лагере можно все купить. Национал-социалистические газеты допускаются при условии, если сам заключенный выпишет ее из лагеря. Продовольственные посылки могут быть получаемы во всякое время и в любом количестве."
Писали письма только по воскресеньям после обеда; в одно воскресенье писали блоки с четными номерами, а в другое воскресенье - с нечетными. Все, обыкновенно, усаживались за длинными столами, на которых блоковой писарь ставил несколько чернильниц, раздавал бумагу и клал несколько поломанных ручек с заржавленными испорченными перьями. Разрешалось писать только по-немецки, поэтому между пишущими всегда сидело несколько человек, знающих немецкий язык, которые писали под диктовку остальных. Письма могли писать заключенные всех национальностей, кроме русских, которым было вообще запрещено получать и отправлять посылки и письма.
Когда я однажды вместе с другими сидел у стола, собираясь написать свое первое письмо в Краков, блоковой объявил всем, что писать письма можно только своей семье, что письма проверяются лагерной цензурой, т.е. что при нарушении этого правила ничего не стоит попасть в штрафную роту, и что с сегодняшнего дня последовало запрещение писать письма в Польшу.
Услыхав об этом, я очень огорчился, что не смогу написать домой. Что мне делать? - думал я, и в конце концов решил написать Г. в Лодзь, в надежде, что ему удастся передать это письмо моей жене. Я, однако, сомневался, что письмо, адресованное чужому человеку, цензура пропустит. Так я сидел за столом в нерешительности, не зная, что мне делать.
- Отчего вы так печальны?- спросил меня, сидящий за столом старый заключенный. Я рассказал ему свое горе.
- Не тужите! - утешил он меня.
- Выход найдется, - напишите письмо жене, а адресуйте знакомому для жены, авось цензура пропустит, - посоветовал он.
Я так и сделал, написав мое первое письмо с большой осторожностью, и вместе с тем с большим чувством. Однако, блоковой писарь не принял письма и, согласно лагерному закону, велел написать мое первое письмо по готовому образцу.
Он порылся в шкафу и принес кусок картона, на котором наклеена была готовая копия письма по-немецки, и велел мне списать его дословно.
Я так и сделал, написав следующее:
Гросс-Розен 20.8.44
Дорогая жена, дети и все дорогие родные!
Я нахожусь в концентрационном лагере в Гросс-Розен, Силезия. Я здоров и бодр, надеюсь, что и вы также. Как вы видите из заголовка этого письма, я могу ежемесячно высылать и получать 2 письма, или 2 открытки. Посылка денег также разрешается, но только по переводу, на котором нужно написать номер заключенного, номер блока, мое имя и день рождения. Письма и открытки должны быть написаны только по-немецки.
Вы можете посылать мне, начиная с сегодняшнего дня, посылки с съестными припасами, не вкладывая туда ни алкоголя, ни денег, ни писем.
Ваш Владимир.
Когда письмо было окончено, и писарь его принял, мне как будто стало легче. Мне казалось, что я поговорил со своей семьей. Теперь я только просил Бога чтобы цензура пропустила это письмо.
Через несколько недель пришел ответ от Г. Моя радость была беспредельна. Я читал и перечитывал письмо несколько раз в день и всегда носил его при себе в верхнем кармане на груди. Меня особенно обрадовало и удивило известие, что моя жена со всей семьей находится в Германии. Почему именно жена оставила Краков и находится в Германии, об этом мне не сообщили ни теперь, ни в последующих письмах; этот вопрос меня все время мучил и не давал покоя во время пребывания в лагере.
Могло быть несколько причин выезда жены. Во-первых, я предполагал, что после моего ареста, как это часто практиковалось, все мое имущество было конфисковано, а Гестапо приказало выехать моей семье на работу в Германию. Мне казалось, что моя жена, подобно рабочим с востока, очень тяжело работает. Но так или иначе, я все же радовался, что моя семья находится в Германии и что, таким образом, она приблизилась ко мне. Я надеялся, что семья сможет мне помогать и что военные действия теперь нас не разлучат.
И в своих предположениях я не ошибся.
Однажды в блок пришел приказ, чтобы заключенный № 8709 явился на следующее утро к 10 часам в канцелярию коменданта лагеря.
По получении этого приказа мой блоковой встревожился, соседи были обеспокоены моей судьбой, а я был в большом страхе и смущении, не зная причины вызова.
"Что бы это могло значить?" задавал я себе без конца вопрос, ворочаясь целую ночь на твердом сеннике.
"Кто знает, может быть это крематорий, а может быть допрос, а потом освобождение?" - думал я в сотый раз, вопрошая самого себя.
Я был еще молодым заключенным и не знал того, что, попадая в немецкий концлагерь, нельзя было надеяться на освобождение.
Когда пришел назначенный срок, я, получив разрешение оставить работу, сошел вниз, держа в руках полученную вчера маленькую бумажку. Возле главных ворот уже стояло много заключенных с такими же бумажками.
- Для чего вас позвали сюда? - спросил я ближайших соседей.
- Не знаем, - ответили они тихо и с боязнью.
- А вас для чего?
- И я не знаю, - ответил я.
Пришла, наконец, и моя очередь, и меня позвали внутрь помещения. Когда я вошел в комнату, за столом сидел эсман унтер-офицер и возле него стоял переводчик из заключенных в полосатой одежде. В комнате было очень тепло. На столе лежало много бумаг и писем.
Дрожащим от волнения голосом я произнес заученную и общепринятую фразу:
- Заключенный N 8709 Гусарук пришел по вашему приказу.
Эсман поднял свою голову, смерил меня своим взглядом, а затем, подняв со стола какую-то бумагу, начал ее внимательно читать.
- Заключенный, - сказал он, обращаясь ко мне. - Ваша жена прислала на имя коменданта лагеря прошение, в котором просит разрешить писать вам и прислать теплое белье. Когда вернетесь в блок, напишите внеочередное письмо вашей жене с уведомлением, что она может прислать вам теплое белье.
Аудиенция была закончена и, возвращаясь на работу, я как будто не шел, а летел от охватившей меня радости. Я теперь был уверен, что моя жена жива, что она думает обо мне, что я теперь не одинок в этом страшном заключении. Я благодарил Бога за Его великую милость, надежду и радость. И с тех пор как будто тяжелое бремя упало с моих плеч, и мне стало легче.
В нашем блоке было много поляков, украинцев и русских. Поляки носили на треугольнике латинскую букву П., русские - Р., а украинцы П. или Р., в зависимости от того, были ли они гражданами Польши или Советского Союза. Кроме того, всех граждан Советского Союза можно было узнать по бритой полоске на голове. Впоследствии эту полоску носили все национальности, за исключением немцев, которым было разрешено носить волосы.
Заключенные немцы в концлагере были на привилегированном положении, занимали руководящие места, питались лучше и не несли тяжелых работ. Среди них было много плохих и испорченных людей, но были так же и добрые. То же самое можно было сказать и относительно других национальностей.
В концлагере Гросс-Розен, в начале 1945 года, вместе со всеми 50-60 филиалами, насчитывалось, приблизительно, 100.000 заключенных. Тут были представители всех национальностей Европы, а также и азиатской части СССР.
Было также около 15 китайцев. Про них рассказывали, что, когда они прибыли в концлагерь и стояли на площади, к ним подошел заведующий лагерем и хотел с ними поговорить, но они не понимали немецкого языка. Тогда призвали переводчиков, владеющих многими европейскими языками, но китайцы и их не понимали; каково же было удивление всех, когда, в конце концов оказалось, что китайцы говорят и понимают по-польски. Война их захватила в Польше, и там их арестовало Гестапо.
Каждая национальность, как в отдельных блоках, так и во всем лагере, старалась жить своей независимой жизнью, морально и материально поддерживая друг друга. Русские поддерживали русских, поляки - поляков, украинцы - украинцев, французы - французов и т.д.
Поляки были амбициозны и горды, перенося страдания терпеливо и героически, с полной верой в будущую победу союзников. Чехи вели себя независимо, почти не имея контакта с другими национальностями, может быть и потому, что получали из дому богатые посылки. Украинцы держались всегда вместе и твердо верили, что в результате этой войны возникнет свободная и независимая Украина. А русские особенно отличались своей солидарностью, гордились своей армией, и мечтали уже теперь о том, как они будут после войны мстить немцам.
А когда наступало воскресенье, заключенные концлагеря по национальностям собирались небольшими группами. Они сидели возле блоков, на каменных ступенях, разговаривали и грелись на солнце, или же на площади наблюдали футбольные состязания.
Помню одного заключенного в очках, старого, седого, внушавшего к себе уважение всех окружающих. Он был всегда серьезен, но во время разговора светлая улыбка озаряла его лицо. Он был французом. Про него рассказывали, что он известный профессор, хирург. Каждое воскресение он приходил к нашему блоку, садился против солнца, возле деревянной стенки, после чего к нему собирались со всех сторон заключенные французы с которыми он вел всегда тихий и продолжительный разговор.
По воскресеньям, работавшие в госпитале врачи, гуляли всегда по боковым улицам и вели деловые разговоры.
Др. П., мой хороший знакомый из Кракова, всегда тоже приходил на площадь, чтобы посмотреть футбольные состязания.
- Держитесь! - говорил он всегда по-польски, встречаясь со мной и подавая мне руку.
Этим словом он приветствовал, поддерживая, таким образом, морально многих. Он читал газеты и знал много политических новостей. От него я узнал, что советские войска находятся в 100 километрах от Кракова и приготовляются, очевидно, к очередному прыжку вперед, а на западном фронте американцы и англичане продвигались вглубь Германии.
Новости, услышанные из одних уст, передавались дальше, так что через несколько дней весь лагерь знал то, что было достоянием лишь нескольких заключенных.
Вечерами, когда в спальне уже было темно, накрывшись общим одеялом, мой товарищ шептал мне:
- Ну, что нового?
- Все хорошо, - тихо отвечал я. - Союзники на западном фронте идут вперед.
В ответ на это мой товарищ крепко сжимал мою руку и начинал молиться Богу. Он молился горячо о победе, о своей оставленной жене, детях и особенно о том, чтобы ему дождаться дня освобождения.
Чем ближе было до конца войны, тем все больше и больше было новостей. Они появлялись каждый день и с необыкновенной быстротой облетали весь лагерь. Не было сомнения, что в лагере находились люди, которые специально занимались созданием новостей, а другие их распространяли. Были новости правдивые, но часто и фантастические, просто высосанные из пальца; но они все же имели большое значение в жизни заключенного. Новости поддерживали тех, кто психически надламывался, кто опускал руки, кто терял в себя веру и отчаивался. Такие новости я называл "уколами". Они действительно поддерживали многих.
Я сам скучал по этим новостям, если они подолгу не появлялись, но зато, если они доходили до моих ушей, я наслаждался ими, стараясь передавать их дальше. Нас освещала только одна идея, мы жили только одной мечтой. И эта идея, и эта мечта для нас, невольников, тогда была - свобода!... Мы жили этим словом, мы дышали им и наслаждались, как чем-то необычайно сладким и драгоценным. Мы с нетерпением ожидали гибели Германии и прихода союзных войск.
Многие, на работе и в блоке, относились ко мне, как к духовному лицу, и обращались ко мне с различными вопросами, а некоторые, думая, что я католический священник, просили меня их исповедывать. Я всегда серьезно относился ко всяким вопросам, по делу же исповеди направлял всех к молодому и симпатичному польскому католическому священнику Яну Г.
Он жил в соседнем блоке, и я часто видел, как он исповедывал людей, сидя, обыкновенно, на каменных ступенях лестницы.
Делал он это в глубокой тайне, и мало кто мог догадаться, что эти двое, беседующие между собой, одинаково одетые заключенные, были священник, который исповедывал, и исповедуемый мирянин. Обыкновенно, священник подолгу беседовал со своим соседом, а потом оба незаметно склоняли свои головы. Священник шептал слова молитвы. И я видел часто, что во время исповеди по лицам обоих текли покаянные слезы, которые они украдкой вытирали своими рукавами. Один и другой были заключенными, одного и другого ожидала та же горькая участь, и поэтому оба хорошо понимали друг друга.
Поистине, это была первохристианская исповедь!
Встречал я часто в концлагере исследователей Священного Писания, или же так называемых Русселитов, которым гитлеровская власть в Германии запретила молиться и собираться. Русселиты держались всегда вместе и друг другу помогали, но к другим относились всегда с недоверием.
Однажды, узнав от других, что некоторые из них читают в концлагере Библию, я обратился к ним, чтобы они мне ее одолжили, но они, не зная меня, отнеслись ко мне с недоверием.
Читать и иметь религиозные книги в концлагере строго запрещалось и за это легко можно было попасть в штрафную роту или же получить 25 палок.
Русселиты сидели здесь за то, что, несмотря на запрещение, собирались на свои богослужения, или же отказывались идти в армию, не желая брать в руки оружие. Их можно было легко узнать по фиолетовому треугольнику, который они были обязаны носить на своей груди, в отличие от всех других категорий заключенных.
Однажды блоковой собрал всех и объявил, что, начиная с сегодняшнего дня, он выбирает других людей для работы в блоке и что работающие не будут больше получать добавочных порций супу. В число избранных попал и я, а также много польской интеллигенции, среди которой был один врач из Закопане, специалист по легочным болезням.
Работающие в блоке должны были чистить окна, мести спальную комнату, убирать отхожее место и т. п.
На мою долю выпало, вместе с другими двумя, следить за чистотой столовой комнаты и укладывать одежду принятым порядком в табуреты. Как потом оказалось, моя работа была очень тяжелой. Утром нужно было вставать раньше всех, чтобы около столов следить за разбором одежды, а затем, после завтрака, убрать грязную и большую столовую. То же самое нужно было проделать в обеденное время.
А вечером, возвращаясь с работы усталым и разбитым, еле держась на ногах, я уже не мечтал о том, что, придя в блок, съем свой скромный ужин и лягу отдыхать в свою кровать. Нет, я уже не мог думать об этом, ибо, вернувшись, я не успевал съесть свой ужин, как "столовый" уже громко кричал:
- Работать! Работать! - а затем бил нас по лицу и в живот.
Жизнь в блоке стала очень тяжелой, просто невыносимой. Я начал быстро худеть, силы оставляли меня, да и сердце начинало побаливать. Когда же приходила ночь, я целыми часами ворочался с боку на бок и не мог уснуть. Я стал кандидатом в "мусульманина" и думал, что вскоре попаду в крематорий. Мишка все чаще и чаще говорил мне:
- Эй, отец, ты что-то больно осунулся, - и, смотря на меня с сыновней заботой, незаметно подавал мне кусочек брюквы.
Помощник же бригадира Сашка, побывавший за свою молодую жизнь, как вор, во многих тюрьмах, подходил во время работы ко мне все чаще и чаще и ударял меня своей черной тяжелой резиной, которую он получал из рук бригадира. Ему казалось, что я работаю медленно.
И тогда, именно, я решил перейти в другую бригаду. В этом мне помогли польские католические священники, у которых была связь с центральной конторой каменоломен.


Сегодня я впервые выхожу на работу с другой бригадой № 2-ой. Новый "капо", новые помощники и новые лица, большинство - интеллигенция. Один из помощников "капо" живет в одном блоке со мной. Он указывает мне место в ряду и улыбается. Улыбаются и стоящие рядом со мной новые товарищи и приветствуют меня. Делается как-то лучше на душе, и мне кажется, что я попал в лучшую бригаду.
Работа в новой бригаде была тяжелее, но в моральном отношении стало легче. Не было слышно криков, ругани и проклятий, на работе били редко. "Капо" и его помощники относились ко всем более или менее по-человечески.
Бригада № 2 выделывала цементные тяжелые плиты для построек, и когда эти плиты высыхали, их грузили на автомобили и в вагоны.
В первые дни моего пребывания в новой бригаде я исполнял совсем легкую работу: собирал мелкий камень в кучу и подметал двор. А потом "капо" поставил меня к станку для выделывания кирпичей.
Станками назывались простые деревянные ящики, состоящие из четырех отдельных стенок, соединенных железными прутьями. На дно ящика вставлялась металлическая форма, в которую всыпалась мокрая смесь, состоявшая из определенного количества песка, цемента и мелкого камня. Для того, чтобы сделать кирпич, нужно было сильно утрамбовывать смесь тяжелым железом, а затем, перевернув осторожно ящик кверху дном разобрать стенки ящика. Тогда на земле оставалась сырая масса готового кирпича. На главной площади работало около 200 человек; по 2 человека возле каждого станка. За день нужно было сделать 70 кирпичей, но не каждый успевал выполнить свою норму. Кроме работающих около станка, которые считались специалистами, многие еще работали на подвозе песка и мелкого камня, а также и у ручных машин для приготовления необходимой смеси, или же у машины-барабана, механически вращавшейся на горизонтальной оси. Работа у станков была аккордной, и потому тут меньше было крика и побоев.
Хуже было с переноской и погрузкой камней. Для этого существовала специальная бригада, и мне не раз приходилось в ней работать, перенося на своих плечах тяжелые камни и укладывая их в кучи или же на грузовики.
Мокрую смесь для выделки кирпичей нужно было самому подвозить одноколесной тачкой от барабана к станку, иногда находящемуся в 100-200 метрах от станка.
Когда я впервые нагрузил тачку и хотел ее поднять, тачка перевернулась, а смесь высыпалась на землю. Я повторил то же самое несколько раз, но все с таким же результатом. Я был в отчаянии и только удивлялся тому, что 16-летний Василь легко и без остановки перевозил тачку по песчаной площади. Старые заключенные смотрели на меня и улыбались. - Ничего втянетесь, - говорили они. Я не верил этому, но они были правы, ибо уже через несколько дней я втянулся в работу и довольно сносно, без всяких приключений перевозил тачку от барабана к станку.
Но хуже было с моими руками. Утрамбовывая смесь тяжелым железом, я изранил себе руки. Концы пальцев совершенно потрескались, текла кровь и показалось "живое" мясо. Работать стало невозможно, и было страшно мучительно. Тогда я пошел в амбулаторию, где мне перевязали раны, а "капо" поставил меня на еще более легкую работу. Я носил воду к барабану, или же чистил лопатой стенки высохших кирпичей.
Во время этой работы я ближе познакомился с католическим священником Яном Г., который жил в соседнем со мной блоке и к которому я не раз направлял людей для исповеди. Ему было около 30 лет. Был он интеллигентный и приятный собеседник. Он объективно смотрел на вещи, любил Бога от всего сердца и искал правды Божией. Рядом с ним работал другой священник, с которым вести разговоры было очень трудно, ибо он был фанатиком и больше любил свою церковь, чем Бога.
В нашей бригаде работало около 30 польских католических священников и один греко-католический украинский священник из Галиции Андрей И-к. Все священники жили между собой дружно и большинство из них своим поведением служили примером для окружающих. Ко мне, как к протестанту, они относились дружелюбно и охотно со мной беседовали, особенно на религиозные темы.
Ничто на свете так не объединяет людей, как общее горе и, особенно, жизнь в концлагере.
Особенно хорошо я помню одного из таких; он целыми днями держал перед собой резиновый рукав и поливал водой лежащие на земле кирпичи. Он всегда был веселый и спокойный.
- Коллега, - говорил он, часто подзывая меня к себе, - идите, поговорим.
И когда я подходил к нему, он давал мне в руки часть своего резинового рукава, и тогда между нами начиналась беседа, а иногда и дискуссия. Он любил поговорить, но говорил всегда медленно, вдумчиво, спокойно. Он был философом, но, к сожалению, сомневался в справедливости некоторых евангельских истин.
Другим моим постоянным собеседником был священник Андрей И-к. Он был всегда любезен и, как старший заключенный, старался служить мне своими советами. Он часто просил меня дать ему экземпляр украинского Нового Завета из того числа, которые находились в моем чемодане на хранении в концлагере. Но этой просьбы я тогда не мог исполнить, ибо вещей из чемодана не выдавали.
Впоследствии, когда я вернулся домой к своей семье, я неожиданно встретил Андрея И-ка на улицах Ганновера. Мы узнали друг друга и расцеловались. Он был уже свободным гражданином и обслуживал своих верующих в самом большом украинском Ди-Пи лагере имени Лысенко, в Ганновере. Встречаясь с ним, мы не раз вспоминали наше общее горе, пережитое в концлагере, и только здесь я, будучи уже на свободе, имел возможность подарить ему украинский Новый Завет.
Комендантом Гросс-Розена до 1944 года был человек очень жестокий, который разрешал убивать заключенных безнаказанно. Убитого не относили, как теперь, в госпиталь, а потом в крематорий, а прямо с работы несли в крематорий.
Еще недавно мы получали второй завтрак (150 гр. хлеба с конской колбасой) не в блоке, как теперь, а на работе. В 9 часов утра эти порции раздавал сам "капо". И вот, начиная с 6-ти до 9-ти часов утра, "капо" ежедневно убивал 10-20 заключенных.
- Ты чего не работаешь? - ревел "капо" зверским голосом и, бросаясь к "мусульманину", сваливал его ударом кулака на землю.
Когда же несчастный падал, тогда "капо" брал в руки тяжелый железный лом и убивал им жертву, или же просто добивал несчастного своими сапогами.
Таким образом погибали русские военнопленные, которые не представляли для "капо" никакой ценности, ибо не получали из дому посылок.
В 9 часов утра "капо" раздавал второй завтрак, а завтраки убитых съедал сам со своими помощниками. Из-за завтраков, именно, он убивал людей.
А в 10 часов приходил эсман и всегда задавал один и тот же вопрос:
- Сколько убитых?
- Десять, - отвечал "капо".
- Мало, - с пренебрежением говорил эсман и шел дальше.
А когда на следующее утро было убито таким же образом 20 заключенных, эсман говорил:
- Довольно. Хорошо!
С приходом нового коменданта эти зверства прекратились.
Так рассказывали мне многие товарищи одно и то же о моем предыдущем "капо". То же самое делалось и в других бригадах.
У меня на ногах появились раны, которые трудно заживали. Если рана заживала в одном месте, то вместо нее появлялась другая. Причиной гнойных ран была неудобная обувь и, как говорили врачи, самой главной причиной было отсутствие белков.
Вечерами, после работы, сотни людей приходили в амбулаторию на перевязку ран. За деревянными прилавками обширной амбулатории стояло около 20 врачей, принимавших больных. Среди врачей были поляки, украинцы, русские, чехи французы, немцы, бельгийцы и др. Были здесь врачи разных специальностей и все они днем работали в большом госпитале, а вечерами - в амбулатории. Почти все они были заняты перевязыванием ран, и только некоторые из них принимали больных с другими болезнями.
Мой знакомый доктор П., врач из Кракова, всегда сидел в углу со специальным зеркалом на лбу для рассматривания болезней горла, носа и ушей.
Перевязав свои раны, я, обыкновенно, подходил к нему. Он встречал меня всегда одной и той же фразой и говорил так громко, чтобы и другие слышали:
- В каком ухе болит? - и велел мне садиться на стул. Рассматривая мои здоровые уши и нос, он тихо рассказывал мне последние политические новости, расспрашивал меня, как я живу, и вкладывал мне незаметно в карман чай из сухих мятных цветов, завернутый в бумажный бинт. Я не оставался в долгу и вкладывал ему в карман немного сладостей, полученных из дому.
- Держитесь! - говорил он на прощание и крепко пожимал мне руку.
Однажды у меня сильно разболелся зуб, так сильно, что я не мог спать целую ночь. На следующее утро, когда я пришел на работу, по совету Андрея И-ка, получив разрешение, я отправился с работы в лагерь, в зубоврачебный кабинет, который находился в одном из госпитальных бараков.
Когда я пришел в приемную, там уже ожидало много заключенных. Дождавшись своей очереди и войдя вовнутрь, я был очень удивлен.
В большой, светлой и чистой комнате возле зубоврачебных кресел стояло три врача, одетых в полосатую одежду заключенных. В своей жизни я много видел богатых и бедных зубоврачебных кабинетов, но так богато устроенный кабинет я видел впервые. Все блестело и было механизировано. Стул поднимался и опускался при нажимании кнопки. Вода наливалась и выливалась таким же образом.
Когда я сел в очень удобное и мягкое кресло, ко мне подошел врач и сказал мне резким и повелительным тоном:
- Открой свой рот!
Он поверхностно осмотрел мой больной зуб и сказал грубо:
- Нужно вырвать,
- Доктор, - сказал я осторожно, - может быть удалось бы зуб запломбировать?
- Что!? - гаркнул врач и его лицо побагровело от злости.
- Я тебе сейчас дам такую пломбу, что ты меня будешь помнить! - вскричал он и бросился на меня с кулаками.
Я выпал из мягкого кресла и почувствовал что-то тяжелое на моей голове. Поднявшись на ноги, я выбежал во двор, успев по дороге захватить со стола в приемной свою фуражку.
С грустью в сердце возвращался я опять на работу и в главных воротах вновь зарегистрировался у сидевшего в окошке эсмана, что, мол, - "заключенный 8709 возвращается из лагеря на работу". По-прежнему болел зуб и шумело в голове от побоев.
На работе я рассказал товарищам, как меня там встретили, и все очень жалели, что я попал к злому человеку. А Андрей И-к, который недавно запломбировал свои зубы, советовал мне завтра опять идти в кабинет и стараться попасть к другому врачу.
Я не спал целую ночь, и когда на следующее утро снова вошел в зубоврачебный кабинет, к моему ужасу меня встретил тот же самый врач. Он сразу же узнал меня и выбросил за двери. В тот день я не мог работать от сильной боли.
Дул сильный ветер и было холодно. Я стоял, подняв воротник своего пиджака и опустив голову. Ко мне подошел цивильный мастер-немец. Он не был заключенным и управлял у нас технической стороной работы.
- Чего стоишь и не работаешь? - спросил он меня.
- У меня болит сильно зуб.
- Вот возьму твою лопату и так ударю, что зуб сразу перестанет болеть,- сказал он шутя, и пошел дальше.
На третий день я пришел опять в зубоврачебный кабинет с твердым намерением вырвать себе зуб. В кабинете на этот раз не было врача-немца, а меня принял другой врач, который оказался французом. Осмотрев внимательно мой зуб, он вежливо спросил:
- Вы хотите рвать или пломбировать?
- Запломбируйте, если можно, - сказал я поспешно.
- О, да, конечно, - ответил любезно врач ломанным немецким языком и принялся лечить мой зуб.
А потом, в блоке, я узнал от всезнающего Мишки, что зубоврачебный кабинет концлагеря был реквизирован у богатых евреев.
Работая в бригаде № 2, я получил от жены первое письмо и первую посылку. Трудно мне описать те чувства, которые охватили мою душу, когда я впервые держал в руках письмо моей жены и ел то, что она мне прислала. Я всматривался в каждую букву и каждое слово, я целовал письмо, прятал и опять много раз в день вынимал его из кармана и читал.
А посылки от жены подкрепляли не только мое тело, но бодрили и мой дух.
Раз в месяц работающие заключенные в каменоломенных шахтах получали за работу премии в размере от полмарки до 15 марок, в зависимости от рода работы и бригады. Все почти бригады получали 3-4 марки на человека, и только в бригаде № 2, работающие у станков получали до 15 марок. Вместо денег давали картонные боны с обозначением названия концлагеря и суммы денег. Тот, у кого находили настоящие деньги, получал 25 палок, или же шел в штрафную роту.
Раз в месяц на деревянных стенках главной канцелярии вывешивали списки получаемых денег для заключенных, а также и тех сумм, которые имели в депозите. Когда же о времени выдачи денег извещалось, тогда все получающие деньги бежали на площадь и становились в очередь перед столами, на которых лежали большие кучи карточек. Там нужно было подписаться в получении выплачиваемой суммы денег, которая достигала 15-20 марок в месяц.
Я тоже имел свои деньги, которые получил, написав внеочередное письмо своему знакомому К., профессору богословской школы в В. Деньгами я пользовался сам, а также имел право в первое время переводить некоторую сумму и другим заключенным. Таким образом я помогал бывшему старосте камеры из краковской тюрьмы, особенно моему бедному товарищу по кровати, а также и другим.
За полученные боны можно было иногда получить тарелку супу, сырую капусту, мармелад, пиво и др.
Цены на все здесь были на 200-300 процентов выше нормальных. Нацистская власть и здесь зарабатывала на бедных заключенных.
Большую радость нам доставляли воздушные тревоги. Сначала они были редки, но потом повторялись все чаще и чаще.
Когда эсманы выходили с тяжелыми пулеметами и устанавливали их на специальных вышках, мы уже знали, что над Германией летают союзные аэропланы и что у нас вскоре будет воздушная тревога. Когда же раздавались тревожные звуки гонга, мы бросали свои инструменты и бежали в беспорядке вниз, через главные ворота, к себе в блок. И, сидя в блоке на полу, мы старались говорить шепотом, прислушиваясь ко всем звукам на дворе.
И если к нам доходил звук летящих аэропланов, наши сердца начинали биться сильнее; нас охватывала радость; нам казалось, что приближается минута освобождения. Воздушные тревоги всегда вселяли в наши сердца много бодрости и надежды.
Это было в августе 1944 года.
Был очень жаркий день, и я, как всегда, работал в каменоломне, откуда с одной стороны был виден густой лес и деревянные сторожевые будки, отстоящие одна от другой на 30 метров. В этих будках дежурили охранявшие нас эсманы, а с другой стороны, в долине, стояли деревянные и каменные бараки, в которых жили эсманы со своими семьями. Между постройками проходило шоссе, соединяющее железнодорожную станцию с концлагерем. Нигде не было видно ни одного дома, ни одного живого существа. Даже на полях не было видно работающих.
- Смотрите, что это такое? - спросил кто-то громко и указал пальцем на шоссе.
- Что это, что это? - вопросительно отозвались другие с большим удивлением, и все головы повернулись в сторону станции.
Я бросил лопату и тоже начал смотреть туда, куда смотрели все. По дороге, в сторону концлагеря, двигалось множество людей и, что особенно всех нас удивило, кроме мужчин, шли женщины и дети. Все были, очевидно, очень измучены и шли в гору медленно, поддерживая друг друга под руки. Мужчины и женщины несли на плечах мешки, одеяла, чемоданы и даже подушки, а некоторые толкали перед собой детские коляски, в которых лежали и сидели маленькие дети. Некоторые дети сидели у родителей на руках, или же шли с ними рядом по дороге. Удивило нас и то, что среди идущих было немало собак. Шедшие не придерживались порядка, а шли, очевидно, семьями или же в одиночку, растянувшись на целые километры.
- Это евреи, - прервал кто-то молчание.
- Нет, это не евреи, ибо идут семьями и с вещами, - возразил Мишка, прибежавший к нам вместе с другими из соседний бригады.
- Это выселенные немецкие беженцы из разбитых городов, - сказал третий.
Но никто из них не был прав.
Когда мы вернулись в лагерь, то узнали, что прибывшими являются поляки, выселенные во время восстания Варшавы против немцев в августе 1944 года.
Пришедших было несколько тысяч. Женщин и детей сразу же отделили и поместили в пустой деревянный барак, а мужчины оставались стоять на широкой площади.
Когда мы возвращались с работы, женщины смотрели на нас испуганными и заплаканными глазами. Они, очевидно, уже знали, что находятся за колючей проволокой немецкого концлагеря и что их считают повстанцами -партизанами.
На другой день женщин с детьми угнали куда-то дальше, а оставшиеся мужчины должны были пройти все мытарства заключенных. До поздней ночи стояли они на площади, регистрировались, складывали в большие кучи свои пожитки и уходили в баню. А через несколько дней они появились в перекрашенных одеждах во всех бригадах каменоломенных шахт.
От повстанцев я узнал следующее.
Когда советские войска подошли к Варшаве и стояли на другой стороне реки Вислы, польские партизаны Варшавы решили, что пришел подходящий момент восстать против немцев. Был подан условный знак, и вся Варшава с оружием в руках начала борьбу с врагом. Но эта борьба была неравная, ибо немцы были еще сильны и при помощи аэропланов, танков, артиллерии и пехоты медленно, но со страшной жестокостью усмиряли восстание. Погибали при этом тысячи и десятки тысяч мирного населения.
Город горел целыми неделями. Не было света, воды и пищи. Немцы штурмом брали улицу за улицей, угоняя мирных жителей и поджигая дома. Людей грузили за Варшавой и отсылали на "свободную работу" в Германию.


По рассказам старых заключенных, на том месте, где теперь стоял концлагерь, когда-то было чистое поле.
Зимой 1941/42 года сюда прибыла первая партия советских военнопленных, которым выпала доля начать постройку будущего концлагеря смерти.
Когда они прибыли сюда, здесь не было ни одной постройки; не было ни одного барака, в котором они могли бы укрыться от непогоды; не было ни кухни, ни воды. Все это они должны были сами построить, а воду - возить в бочке за несколько километров.
Они начали постройку бараков при ужасных условиях и умирали сотнями от голода, холода и побоев. На их место приходили все новые и новые товарищи. Появились новые бараки, крематорий, госпиталь, и началась работа в каменоломных шахтах. Тогда, со всех сторон Европы, начали прибывать тысячи штатских заключенных. Началась постройка водопровода и канализации. Тысячи людей копали длинные и глубокие рвы, укладывали там трубы и мостили камнями улицы.
Когда я попал сюда, постройка концлагеря была почти окончена. При мне уже кончали строить только обширную баню с отделами для дезинфекции и еще несколько бараков.
Лагерь имел вид четырехугольника, на котором стояло около 30 жилых бараков и около 10 бараков для госпиталя, кухни и канцелярии, а также два больших барака, в которых хранились вещи заключенных. Кроме того, в самом центре лагеря стоял клуб и фабричные блоки известной Берлинской фирмы Сименса, ткацкие мастерские, а в подвале госпиталя вырабатывали разные части радиоаппаратов. Были также блоки, где работали портные, сапожники и др.
Внутри лагеря проходила широкая центральная улица, которая считалась главной. К ней прилегало несколько улиц, соединяющих весь лагерь. Кругом лагерь был обнесен колючей проволокой, прикрепленной к цементным столбам при помощи белых стеклянных роликов. По проволокам пробегал ток высокого напряжения. Вокруг лагеря, возле самой проволоки, стояли высокие деревянные вышки на расстоянии 30-50 метров одна от другой; на вышках днем и ночью дежурили с пулеметами эсманы.
Одно здание с высокой трубой всегда обращало на себя наше внимание. Это был крематорий.
- Из концлагеря есть только один выход - это через трубу крематория, - говорили, обыкновенно, заключенные и кричали эсманы и "капо".
Вначале крематорий работал редко и с перерывами, но в конце 1944 года он работал круглые сутки, и из его трубы беспрерывно вылетали черные и серые клубы дыма и разносили по всему лагерю запах жженного человеческого мяса. Работавшие там рассказывали, что крематорий имел несколько печей и специальное отделение, в котором уколами фенола убивали приговоренных к смерти. Делал это специальный немецкий врач-эсман, уничтожая ежедневно десятки заключенных.
Однажды 30 с лишним поляков получили повестки явиться в главную канцелярию, где им объявили, что они приговорены к смертной казни за то, что на улицах того города, откуда они происходили, был убит недавно один немец. Их увели в крематорий, откуда они больше не вернулись.
Убитые были самые лучшие и передовые люди. Один из них жил вместе со мной в блоке. Он был интеллигентным и добрым человеком. Работал он, как "капо", в бригаде по выработке частей радиоаппаратов, и мне несколько раз приходилось с ним говорить относительно моего перевода из каменоломни в его бригаду. Он был всегда любезен и обещал мне помочь.
Накануне своей смерти он получил из дому письмо вместе с фотографией жены и 5-ти летней дочурки. Еще ничего не зная о своей судьбе, он склонил свою голову над фотографией и несколько крупных слез упало из его глаз.
- Чего ты плачешь? - спросили его товарищи.
- Я чувствую, что никогда больше не увижу своей семьи, - сказал он с печалью и горько заплакал. Товарищи начали его утешать, но он не успокоился, ибо чувствовал приближение смерти.
Его смерть произвела на меня большое впечатление, и я часто после того вспоминал в молитвах его несчастную жену и ребенка.
В концлагерном госпитале, или иначе на ревире, как тогда называли госпиталь, лежало до 5000 больных на таких же твердых многоэтажных нарах, как и здоровые, а зачастую и по несколько человек на одной кровати.
Были бараки для больных по внутренним болезням, для заразных больных, и бараки хирургического отделения. Входить вовнутрь барака запрещалось, неофициальное посещение больных возможно было через открытые окна, к которым больной, если мог, подходил.
Больные были всегда очень грязны, их заедали вши и добивали госпитальные блоковые. Ходили слухи, что, по приказу политического отдела, многие больные погибали от специальных уколов. Болели заключенные разными болезнями, но больше всего умирало от кровавого поноса.
Когда я попал в концлагерь, я узнал, что здесь в госпитале работает профессор М-ч из Варшавы, специалист по детским болезням. Когда я навестил профессора и назвал ему свою фамилию, он сказал:
- Очень хорошо помню вашу жену, когда она приходила ко мне со своим больным мальчиком. Вы тогда жили в Варшаве на улице Пулавской, не правда ли?
- У вас замечательная память, - сказал я, изумившись тому, что профессор спустя 6 лет помнит такую мелочь.
- О, да! У меня феноменальная память, - согласился профессор.
Центральным местом для заключенных, где они сходились, был клуб. Был он открыт вечерами после работы, а по воскресеньям - после обеда. Помещался он в деревянном блоке, в большом зале, вблизи госпиталя и в канцелярии. Посредине зала стояло много столов и табуреток, за которыми всегда сидело много заключенных и попивало пиво и лимонад.
С одной стороны зал соединялся с буфетом, а в другом конце зала стояли стулья и пюпитры для нот. Оркестр играл почти каждый вечер, и членами его были заключенные музыканты с известными когда-то в Европе фамилиями. Многие поэтому спешили занять места, чтобы слушать музыку и пение, а когда внутри зала не было места, тогда слушали через открытые окна.
Когда в проходах зала было слишком много людей, тогда "капо" и блоковые пускали в ход свои кулаки и выбрасывали лишнюю публику во двор.
Клуб часто посещали эсманы, очевидно, для контроля, или же просто для того, чтобы послушать музыку. Тут собирались сливки лагерного общества. Были здесь: врачи, блоковые, "капо" и чиновники, занимавшие среди местной администрации высокие посты. Их можно было всегда узнать по повязке на левом рукаве, на которой были обозначены их служебные функции. Кроме того, одеты они были в наилучшую одежду и обувь, которую они могли себе выбирать в вещах, оставленных заключенными в депозите. Встречая их, простые заключенные низко им кланялись и уступали свое место в клубе, в бане и в других местах. Многие из них, исключая врачей, были очень плохими людьми и носили зеленые треугольники криминалистов. Они были любимцами и исполнительной властью эсманов. Убить человека, или же избить до полусмерти, для них не представляло никаких трудностей. Они хохотали и наслаждались видом жертвы, когда она мучилась и умирала от побоев.
В концлагере запрещалось говорить о политике, разговаривать на работе со штатскими рабочими - немцами об условиях лагерной жизни и, особенно, писать об этом в письмах. Нужно было всегда помнить о существовании в лагере штрафной роты, куда было очень легко попасть.
Если заключенный в чем-нибудь особенно нуждался и хотел, чтобы эти вещи ему прислали из дому, он не имел права об этом просить в письме. Желая обойти цензуру, в письмах благодарили домашних за присылку тех вещей, которых они не получали. Дома догадывались и присылали необходимые вещи. Но потом цензура позволила только благодарить, не упоминая о полученных вещах.
Находясь вне блока, или же проходя по улице концлагеря, нужно было быть очень осторожным и смотреть, как говорится, "в оба", не идет ли СС-овец.
Завидев эсмана, нужно было еще издали снять фуражку и, прижав ее к своей ноге, с обнаженной головой и со смирением пройти возле него, или же ждать, когда он пройдет мимо.
Когда же эсман проходил мимо блока, сотни людей должны были подняться и снять свои шапки. Если он замечал, что кто-нибудь в толпе не снял своей шапки, он бросался часто в толпу и бил всех чем попало. Я видел часто, как перед 18-20-летними эсманами обнажали головы почтенные старцы с седыми волосами, и как их часто избивали такие же молодые эсманы за то, что они вовремя не успели снять своих шапок.
Как-то в темноте мне тоже порядочно досталось от эсмана за то, что я его не приметил, и с тех пор я уже старался узнавать эсманов по блестящей металлической пряжке на кожаном поясе мундира.
За колючей проволокой жили эсманы и помещалась комендатура концлагеря с многочисленными отделами. Тут у эсманов был свой госпиталь, кухня, клуб, в котором играл свой оркестр.
Тут размещались: почта, бюро труда, цензура, политические и административные отделы и много других учреждений, в которых работало много сотен заключенных.
Пришла осень. Стало холодно. Полились дожди. У нас отобрали ботинки и выдали новые сандалии. Здоровье мое заметно пошатнулось. Я начал серьезно подумывать о том, как бы совсем уйти из каменоломенных шахт в какую-нибудь другую бригаду, где работа не была бы так тяжела. Но для этого нужно было по состоянию здоровья иметь не первую категорию, а вторую. Подобные вопросы решала только врачебная комиссия.
Я обратился за советом к др. П., а он направил меня к главному врачу, поляку из Львова. Тот внимательно осмотрел меня и нашел, что мое сердце очень ослабело.
- Переход из каменоломни очень труден, почти невозможен, - сказал главный врач. - Но я буду стараться сделать все, что в моих силах, - добавил он. Я поблагодарил врача, а он сказал мне на прощанье:
- Я сижу здесь для того, чтобы спасать людей.
Когда я пришел к нему опять через две недели, он сказал мне:
Есть пути, чтобы вам уйти из каменоломни: - один - лечь в госпиталь, другой - предстать перед комиссией. Идти вам в госпиталь не советую, это опасно для вас; я постараюсь изменить вашу категорию и перевести в бригаду, соответствующую вашему здоровью.
Я еще раз поблагодарил врача, откланялся и окрыленный вышел из приемной.
Прошло опять несколько недель, и я, по обыкновению, стоял однажды утром перед бараком на параде. Блоковой раздавал повестки на посылки, вручал письма, читал приказы.
- 8709! - услышал я свой номер. Я подбежал к блоковому.
Вы переходите сегодня вечером из 18 в 7-й блок и будете работать в ткацких мастерских, сказал блоковой.
Я попрощался с товарищами по работе в каменоломнях и, возвращаясь вечером в последний раз через главные ворота в лагерь, благодарил сердечно Бога, что Он в тяжелые минуты послал мне избавление.
Мой переход из каменоломен в ткацкие мастерские многие товарищи называли чудом. Но для Бога не было ничего невозможного.


Было 20-е сентября 1944 года, когда я, с записочкой в руках, вошел в новый блок. Меня принял блоковой, интеллигентный на вид поляк, носивший на своей груди красный треугольник политического заключенного. Как я потом узнал, он был подпоручиком резерва и находился с начала войны в концлагере.
Он определил меня в отдел "А", к 6 столу. Здесь были другие порядки, и новый блок был в два раза с лишним больше обыкновенных блоков. В этом блоке жило больше тысячи заключенных, и он делился на две части - А и Б, имея в каждой части спальную, столовую, уборную и умывальную. Все помещения здесь были очень большие, но не настолько, чтобы вместить в себе свободно всех людей, и потому многие спали на полу.
В блоке все время чувствовалась железная дисциплина. Какая-то невидимая сила твердо держала всю эту массу людей в своих руках. И эту силу я вскоре почувствовал на себе и узнал, что в центре всего блока стоит блоковой, хороший организатор, но человек очень строгий и совершенно без сердца. Он был садистом. На его совести было очень много жертв. Когда он входил в наше отделение, в зале наступала такая тишина, что, несмотря на то, что за столом сидело несколько сотен людей, было слышно, как билось в груди собственное сердце.
Все живущие здесь принадлежали по состоянию здоровья ко второй категории, и все работали в одной и той же бригаде.
Смотря на этих людей, можно было сразу сказать, что это люди слабые и больные. Это была слабосильная бригада, категория "мусульман". Среди них было много чахоточных дряхлых стариков, бледных ходячих трупов, доживавших свои последние часы, также было немало калек - без рук и ног, ходивших с палками или же на деревянных костылях.
По воскресениям вся эта безжизненная и больная толпа сидела возле деревянных стенок блока и грелась на солнце. Эти люди от блока никуда не отходили и никого не посещали. В их глазах не было ни жизни, ни надежды. И мне всегда потом казалось, что я живу не в рабочей бригаде, а в госпитале или же в санатории.
Большинство живущих здесь были рабочие и крестьяне, но было также много интеллигенции. Были здесь священники, был польский генерал, брат известного католического епископа, управляющего в Ватикане иезуитским орденом. Был известный польский режиссер, группа украинских и польских партизан, были судьи, адвокаты, офицеры, профессора и много людей разных специальностей, возрастов и национальностей. Были здесь люди, которые когда-то занимали высокие посты в своей стране, люди с известными когда-то фамилиями.
Я принадлежал к 6-му столу и, как каждый, имел у стола свое определенное место. Моим столовым был симпатичный 20-ти летний поляк Збышек, из Варшавы. Три года он уже сидел в немецких концлагерях, и его юношеское лицо носило следы больших страданий. Он был добрый, справедливый, имел мягкое сердце, но три года пребывания в концлагере сделали его грубым в обращении. Он ругался и проклинал, но после этого стыдился и раскаивался в своих поступках.
Возле стола нас было около 50 человек, и потому было тесно и неудобно. Каждому столу принадлежал один большой деревянный шкаф с полками, на которые заключенные клали свои продукты. Ключ от шкафа всегда находился у столового, и к нему, в случае надобности, обращались.
Питание здесь было такое же, как везде в лагере, но с той только разницей, что можно было, сравнительно спокойно, сидя за столом, съесть свой хлеб.
Поздней осенью, иногда, кроме обыкновенной порции хлеба и маргарина, нам давали немного сыру, несколько головок чесноку и даже несколько раз мы получили красные помидоры с лагерных огородов.
Люди 7-го блока ходили на площадь для проверки только по воскресеньям, а в остальные дни проверка происходила, в блоке или же на работе. Очевидно трудно было водить больных и стариков далеко на площадь, а еще труднее было построить их в правильные ряды. С одной стороны, это было для многих выгодно и удобно, но, с другой стороны, многие лишались единственной возможности подышать свежим воздухом.
Во всех блоках уже при мне ввели блоковых врачей, к которым все больные должны были обращаться за первой помощью и за тем, чтобы иметь право пойти в госпитальную амбулаторию. Врачи носили, кроме полосатой одежды, повязку на рукаве, на которой было написано: "Врач блока №-". Таким врачом у нас в блоке был поляк из Варшавы, а позднее - француз. Врачи в нашем блоке не имели никакого значения, ибо о том, кто был здоров или болен, решал не врач, а наш блоковой. От него зависела жизнь и смерть заключенных.
Блоковой избивал многих до полусмерти, а затем избитых высылал, как больных, в госпиталь. Никакие жалобы не помогали, и начальство всегда было на стороне блокового, а, в результате всех жалоб, подававший жалобы "уходил" через трубу крематория. И лишь в лучшем случае ему удавалось перейти в другой блок, если, конечно, имел поддержку в лагерной канцелярии.
Наш блоковой любил часто проверять шкафы, в которых находились съестные посылки заключенных и при проверке забирал себе только те продукты, в которых знал толк и к которым имел особенный аппетит. Его помощники тоже не отставали от своего начальника. Кроме продуктов в шкафах лежало белье заключенных, которое они получали из дому и которое, таким образом являлось их собственностью.
Однажды, открыв общий шкаф, я не нашел там, к моему удивлению, своего белья. Мне передали, что была проверка и что блоковой забрал все мое белье. Одни советовали обратиться за бельем к блоковому, а другие не советовали.
Не чувствуя за собой никакой вины, я, однажды, вечером, пошел на другую половину. Там, за своим столом сидел блоковой, а за большими столами сидели заключенные.
- Господин блоковой, будьте добры вернуть мои вещи, которые вы взяли при проверке шкафа шестого стола, - сказал я вежливо обращаясь, к блоковому.
Когда блоковой услыхал это, его лицо перекосилось и побледнело от злости. Он моментально вскочил со стула и, быстро подбежав ко мне, ударил меня несколько раз в лицо.
От неожиданности и сильной боли я остолбенел и в испуге смотрел на блокового. Тогда он ударил меня еще несколько раз.
В голове зашумело и потемнело в глазах. Я готов был упасть на пол, но сильный удар сапогом в живот сразу отрезвил меня. Я почувствовал сильнейшую боль и инстинктивно, набрав воздуха, раздул живот, сделав его более упругим и выносливым на случай повторных ударов, которые тотчас же на меня и посыпались. Были моменты, когда я падал, но новые удары поднимали меня на ноги.
А потом он велел мне лечь на скамейку и отсчитал мне сильных пять ударов палкой.
Когда я встал, все тело ныло от страшной боли. На меня смотрели сотни равнодушных глаз, видевших неоднократно подобные экзекуции. На них и эта моя экзекуция не произвела никакого впечатления.
Но это еще не было концом моих страданий. Блоковой велел мне присесть на корточки и, подняв высоко руки вверх, держать над головой тяжелый табурет. Руки и ноги страшно болели и, смотря в лицо блокового садиста, мне хотелось тогда спросить его вслух: за что он меня избил? Но я не решался.
Я вышел из блока совершенно разбитый и больной телом и душой. "За что? За что?", спрашивал я самого себя.
Одновременно со мной вышел бывший режиссер.
- Скажите, за что побил меня блоковой? - спросил я его.
- Есть две причины. Во-первых, это то, что наш блоковой - бандит, а во-вторых потому, что вы молодой заключенный и этого не знали, - добавил он, пожав мне на прощание сочувственно руку.
Моим товарищем по кровати был майор Ф-цы, родной брат польского вице-министра по военным делам, перед войной.
Первые несколько ночей мы спали рядом, но всегда боком. Если ночью кто-нибудь из нас поворачивался, тогда должен был то же самое делать и другой. Спать вдвоем было очень тесно и неудобно и мы решили спать иначе.
- Знаете что? - однажды сказал майор. - Будем спать "валетом".
- Как это валетом? - спросил я его, не поняв в чем дело.
- А вот так, что каждый из нас будет спать головой в разные стороны, - пояснил майор.
И с тех пор мы спали валетом; было выгоднее и сравнительно удобно. Накрывались каждый своим одеялом.
Майор был порядочным человеком и мы с ним подружились стараясь всегда после работы быть вместе. Всегда, после ужина и санитарных проверок, мы ходили вдвоем гулять. Гуляли даже и тогда, когда на дворе было холодно, когда был мороз и ветер, пользуясь каждой минутой, чтобы подышать свежим воздухом.
Во время прогулок у нас было много тем для бесед, чтобы в них касаться не только одних лагерных новостей, но и вопросов высшего порядка. Однако, главной темой нашего разговора была будущая свобода.
В лунные и звездные вечера мы смотрели с невыразимой тоской и удивлялись, что светила небесные здесь, в концлагере, такие же, как и дома. Майор всегда думал и говорил о будущей послевоенной Польше, а я тосковал по степям богатой и плодородной Украины.
Мы, всегда гуляя по главной улице, боялись доходить до главных ворот, чтобы нас не убил стоящий на вышке часовой. Границы концлагеря были видны издали: они пылали огненной стеной с тысячами электрических лампочек, прицепленных к электрической проволоке. На фоне этого света были видны темные деревянные вышки, на которых прохаживались СС-овцы, одетые в тяжелые меховые шубы.
Когда было холодно, в столовой горела большая железная печка, на которой вечерами заключенные варили для себя пищу.
Очень хотелось попробовать картофеля, особенно тогда, когда пары вареного картофеля доходили до нашего носа. Нам с майором казалось, что мы очень давно не ели картофеля, что вкус его самый прекрасный, лучше всех самых вкусных и утонченных блюд в мире.
И вот, однажды, во время обеда, майор шепнул мне радостно:
- Я достал картофеля.
- Где вы достали? - спросил я с удивлением.
- У евреев, которые работают на постройке, за лагерем.
Мы с нетерпением ожидали ужина и, достав за вознаграждение котелок, начистили в него картофеля, налили воды, насыпали соли и терпеливо ожидали своей очереди, чтобы поставить котелок на огонь. Когда же до нас дошла очередь, то мы с помощью железного крючка опустили на огонь наш котелок, вскоре закипевший, и уже счастливые и довольные, посматривали на кипящую воду и вдыхали вкусные пары картофеля.
Вокруг печки стояло много товарищей, ожидавших своей очереди. Было очень жарко, и наши лица были красны.
Когда картофель был готов, мы пошли в умывальную, чтобы слить оставшуюся в котелке воду. За нами бежало несколько человек и просили:
- Дайте нам картофельной воды, не выливайте!
Мы исполнили их желание, и они набросились на нее, как голодные собаки.
А потом мы сидели за столом и ели медленно и торжественно картофель. Нам казалось, что мы накануне большого праздника. Мы блаженствовали и ели, не говоря друг другу ни одного слова, и только глаза наши говорили всем, за нами наблюдавшими, о большом счастье голодного человека, получившего возможность насытиться.
С тех пор мы варили совместно если не картофель, то густую кашу или макароны, или еще что-либо из продуктов, которые мы получали из дому. Иногда мы приглашали к себе товарищей и угощали их тем, что присылали нам наши жены.
Рядом с нами спал католический старший священник, кандидат в епископы, Ж-ко, из Варшавы. Ему было лет 65, он был высокий, седой и, несмотря на все переживания, никогда не терял бодрости, был всегда весел и любезен. Он знал много языков и когда-то был миссионером в Южной Америке.
В теплые воскресные дни он садился всегда возле блока, на каменной лестнице; около него собирались священники и интеллигенция, с которыми он вел беседы. В своих карманах он всегда носил продукты и угощал собеседников.
- Пожалуйста, это для вас, - сказал он однажды, протягивая мне сахар.
- Благодарю вас, отдайте другим, я получаю посылки, - сказал я.
Однажды, в воскресение после обеда, я был на главной площади и следил за футбольным состязанием.
- Смотрите, - сказал мой сосед, толкнув меня в бок. Я посмотрел вокруг и замер от страха.
По колонне, возле самого балкона над главными воротами, где стоял часовой, медленно лез наверх человек, цепляясь руками и ногами. Тут же по правой стороне, возле самых его колен, начиналась колючая проволока, по которой пробегало электричество.
Это был заключенный; он решил бежать через балкон, единственное место, свободное от проволок, и выбрал для побега такое время, когда все, даже часовой, были заняты футбольной игрой.
Затаив дыхание, мы смотрели, что будет дальше. Заключенный был уже посредине столба. Он оглянулся, посмотрел на нас, как бы ища у нас помощи, и опять сделал несколько движений наверх. Ему оставалось совсем мало, чтобы схватиться за перила балкона, перелезть через них, пробежать балкон и спуститься на другую сторону концлагеря.
Но вдруг мы заметили, что часовой насторожился и быстро поднял вверх винтовку. Раздался резкий выстрел. Сидящий на столбе мгновенно скатился на землю. Он был убит наповал. Никто из нас не сдвинулся с места, чтобы помочь несчастному товарищу.
В конце 1944 года в концлагере было несколько случаев бегства.
Как-то раз бежали сразу двое. Всех, как всегда, наказали, но наш блок на площадь не выводили. Нас наказали только тем, что мы должны были простоять возле блока несколько часов. После этого в лагере ходили самые фантастические слухи относительно бежавших. На эту тему вели дискуссии и споры. Всем в лагере было известно, что бежавшие ушли через проволоку.
- Но каким образом? - спрашивали мы у стола друг друга. Ведь по проволокам проходит электричество?
По этому вопросу я обратился к сидящему возле меня "столовому".
- Збышек, вы больше знаете, скажите, как они могли удрать?
Збышек улыбнулся, посмотрел вокруг себя и сказал тихо:
- Очень просто, они взяли у нас во дворе ткацкой мастерской резину со старых понтонных лодок и сшили себе одежду, в которой и перелезли через проволоку.
Но не прошло и несколько дней, как наш блок должен был экстренно идти на главную площадь. Из других блоков тоже шли туда.
- Нас ожидает что-то новое, - говорили в рядах.
- Для чего мы идем? - спросил я у майора.
- Говорят что поймали одного из бежавших, и сегодня его будут вешать, - сказал майор.
Когда мы пришли на площадь, там уже была выстроена деревянная виселица, вокруг которой стояло много СС-овцев в железных касках. Когда все собрались, раздалась команда:
- Смирно!...
Со стороны главных ворот мы заметили приближавшегося главного коменданта, в сопровождении заведующего концлагерем и других офицеров. Одновременно из блока штрафной роты вывели приговоренного к смерти.
Он шел медленно, низко опустив голову. Когда приговоренный подошел к виселице, заведующий лагерем прочитал приказ, а два СС-овца подошли к несчастному и помогли ему взойти на скамейку, одновременно накинув ему на шею петлю. Комендант махнул рукой; скамейку выбили из-под ног, и стоящий на ней повис в воздухе.
Я отвернул голову в сторону и не мог дальше смотреть на ужасное зрелище.
Когда мы возвращались, в рядах царила зловещая тишина; никто не говорил и не шутил.
Через некоторое время, в присутствии всего лагеря, опять вешали одного заключенного.
Из прочитанного приказа мы узнали, что казненный родился в восточной Украине, что немцы везли его на "добровольные" работы в Германию в товарном вагоне вместе с другими товарищами. По дороге ему удалось из вагона выскочить, и он побежал в поле, но за ним погнался СС-овец. Когда СС-овец догонял уже убегавшего, тот схватил лежавшие на поле вилы, и хотел ими защитить себя. Но его все-таки поймали, и по приказу из Берлина посадили в штрафную роту, а потом и повесили.


В тот день, когда я оставил каменоломенные шахты, погода резко изменилась: начались холода и сильные дожди.
Я сидел в комнате. За окном завывал холодный ветер и стучал каплями дождя в наши маленькие окна.
Я посматривал через окна на двор и вспоминал своих бедных товарищей в каменоломне. В комнате было тепло и приятно, а на душе спокойно и радостно.
Моим непосредственным начальником по комнате был инженер Р., лесничий из Польши. Это был старик лет шестидесяти, очень добрый и интеллигентный. Теперь у меня было 25 новых товарищей: украинцев, поляков, русских, и среди них еще два узбека из далекого Казахстана, из Средней Азии.
Посредине комнаты в железной печке весело горел огонь.
Здесь все мне казалось новым и странным. Вместо лопаты и тяжелого молота, я получил маленькую и тоненькую иголку с ниткой, и, вместо камня, узкие ленты материи, которые я сшивал вместе в длинные куски. Нужно было сшить определенное количество метров, но работа была очень легкой, по сравнению с работой в каменоломне. Ленты, которые мы сшивали, приносили нам из другой комнаты, где другие товарищи приготовляли их из больших кусков материи.
В комнате было всегда весело. Работающие могли свободно между собой говорить, шутить и даже петь. Каждый понимал другого, хотя говорили на разных языках. Исключением были узбеки, которые участия в общем разговоре не принимали и говорили всегда между собой на незнакомом для нас языке. Иногда, они пели свои грустные песни и при этом поднимали вверх свои темные лица; в их раскосых глазах всегда было много тоски, а нередко замечались и слезы.
Они пели о своем далеком Казахстане, о жарких степях своей родины, о своей семье, о доме.
Когда в комнате становилось тихо, инженер Р. прерывал тишину и говорил:
- Ну, хлопцы, чего молчите? Спойте песню! Тогда веселый парень Гришка, из русской группы, командовал:
- Русские - начинай!
Начинали всегда известной песней - "Москва моя...".
Все тогда подхватывали, и даже и те, которые не умели говорить по-русски. Пели ее много раз, а когда надоедало, тогда начинали другую: "Если завтра война, если завтра поход, будь сегодня к походу готов."
А после русских, обыкновенно, пела украинская группа: "Реве та й стогне Днiпр широкий...", или же "Вiють вiтри, вiють буйнi, аж дерева гнуться..."
Украинские песни были очень мелодичны и так заунывны, что просто за душу хватали слушателей и невольно переносили в далекую Украину.
А после этого пели поляки народные и военные песни, но особенной любовью пользовалась известная народная песня из жизни горцев: "Горалю, чы ци не жаль..."
Запевал ее всегда один старик, почтовый чиновник из Кракова.
Наш рабочий блок находился напротив блока в котором мы жили. По середине блока проходил длинный коридор, а по обеим его сторонам находилось очень много комнат различной величины, разделенных тонкими деревянными стенками.
В коридоре лежали отбросы различной материи, шнурки, нитки и резина, а иногда и целые понтонные лодки, парашюты, спасательные круги и др. Весь этот материал доставлялся в лагерь специальными автомашинами, и те же машины забирали потом готовый материал, увозя его в немецкие города.
Хотя наша бригада сшивала много тысяч метров различных лент, плела тонкие и толстые шнурки и ткала на ручных малых станках широкие пояса, однако, мы не знали ни цели, ни назначения всей этой нами производимой продукции.
Каждая комната исполняла свою работу, но было что-то общее для всех комнат.
Ужасная грязь и пыль покрывала собой все стенки, оседала на одежде, на лицах, слепила глаза, не хватало воздуха.
Почти во всех комнатах окна наглухо были закрыты, даже тогда, когда в комнате было темно от пыли. По этому поводу часто спорили.
- Откройте окно! - кричал много раз в день инженер. - Окно послушно открывали, но сидящие у окна уже через несколько минут протестовали, и тогда окно опять закрывалось. Но сознательный элемент вел упорную борьбу за здоровье и гигиену.
Рабочей бригадой управлял "капо", худой и нервный поляк В. Вел он себя сравнительно хорошо, но старые заключенные рассказывали, что еще год тому назад он убивал людей, но при отступлении немцев начал вести себя лучше. Он работал в отдельной комнате вместе с писарем счетоводом и имел в каждой рабочей комнате своих помощников, которые ему еженедельно сдавали готовую работу.
Если комната не выполняла возложенную на нее работу, тогда приходил на расправу сам "капо" и бил виновных палкой, которую всегда имел при себе, когда шел на инспекцию. Бил он правда, редко и только по просьбе своих помощников.
В бригаде били не только тех, кто не работал, но били и тех, кто терял или ломал иголку.
Об этом я узнал уже в самом начале, когда сломал свою иголку, сшивая лепты. Я подошел к инженеру Р.
- Господин инженер, - сказал я, - я сломал иголку, дайте мне другую.
- Коллега, - сказал инженер, - вот вам иголка, но если вы и эту сломаете, тогда пойдете к "капо", а он, вместо иголки, даст вам палкой.
Тогда я понял, что иголки имеют здесь большую цену. Когда же в следующий раз моя иголка упала на пол, в мусор, и я не мог ее никак найти, мне пришлось купить иголку у соседа, отдав ему две полные порции дневного хлеба. В другой раз я видел, как за иголку отдали пару хороших ботинок.
Комната наша не всегда исполняла одну и ту же работу. Один раз мы сшивали новые ленты, другой - плели шнурки или же вязали белые шелковые нитки. Иногда работа была чистой, иногда и очень грязной, но одна из самых грязных и неприятных работ была та, когда мы плели смоляные шнурки. Тогда наши руки были черны, а одежда блестела от смолы.
Работали мы с 6-ти часов утра до 6-ти часов вечера с часовым перерывом на обед. На обед мы совсем не выходили и ели в комнатах, где и работали, куда нам его приносили в специальных закрытых котлах.
За несколько минут до окончания работы мы подметали комнату и чистили свою одежду, а затем, сидя на своих местах, ожидали прихода СС-овца. Ровно в шесть часов СС-овец обходил комнаты, считал присутствующих. Когда он входил в нашу комнату, инженер Р. докладывал о числе присутствующих. Этим оканчивался наш рабочий день, и мы шли на ужин. Когда мы выходили, у дверей уже толпилась ночная смена, ожидая нашего выхода, и сейчас же входила и занимала наши места.
А по воскресеньям, когда мы уходили с работы, у дверей жилого блока стояло многочисленное блоковое начальство и каждого обыскивало. Забирали письма и фотографии, перочинные ножики, карандаши, лишнее белье и ложки. Тогда мы пили суп просто из мисок и помогали при этом пальцами.
- Чем же есть? - спрашиваем мы друг у друга, но никто не знает причин нового распоряжения.
На дворе, возле блока, где мы работаем, стоит большая палатка. В палатке запасы сырого материала, которым пользуется вся наша бригада. Возле палатки, напротив нашего окна, лежит громадная куча старой обуви, которую сносят сюда со всего лагеря. Обуви так много, что нужно было бы много товарных вагонов для того, чтобы все это вывезти.
Когда кого-нибудь в лагере не хватает, тогда беглеца ищут в этой куче, но едва ли кто из СС-овцев решится проникнуть в лисьи норы, которые проходят вдоль и поперек этой громадной кучи.
Когда в нашей комнате становится холодно и нету дров, тогда кто-нибудь выбегает во двор и вбрасывает через окно несколько десятков старых ботинок, после чего в комнате начинает весело гореть железная печь.
Среди, старой обуви очень часто попадаются и детские ботинки. Мы смотрим на них с умилением и душевным волнением. Это - ботинки бедных, погибших здесь, невинных детей!...
Часть наших товарищей выгружает из грузовиков материалы. Вбегает наш запевало Гришка и весь взволнованный кричит:
- Товарищи, большая новость!
Все перестают работать и смотрят на него вопросительно.
- Привезли старые парашюты союзников и мы сложили их в коридоре, - говорит Гришка.
Все взволнованы известием, и каждый хотел бы, как можно скорее, увидеть парашюты.
Первым выходит инженер Р. и, вернувшись, подтверждает сказанное Гришкой и разрешает в одиночку, по очереди, выходить в коридор.
Когда пришла моя очередь, я увидел там заметное движение. Многие товарищи из других комнат быстро прошмыгивали по коридору, останавливались на один миг возле парашютов и убегали дальше, беспокойно оглядываясь во все стороны. Я тоже подошел и остановился на один миг.
На парашютах польские и английские надписи. Я провожу пальцами по буквам и невольно думаю о безымянных героях, прилетевших в Германию, чтобы принести нам свободу.
Делается почему-то очень грустно. Когда же конец?
Однажды, когда мы, как всегда, сидели и плели грязные шнурки, в коридоре послышался большой шум. Кто-то убегал, и кто-то гнался за ним и его избивал. Убегавший кричал неистовым и диким голосом и громко плакал. Шум быстро приближался к нам, и, наконец, в открытую дверь к нам ворвался какой-то неизвестный заключенный. За ним гнался наш "капо" с топором в руке.
Капо был бледен от злости и продолжал бить несчастного. Мы все молчали, и никто из нас не мог ни слова сказать в защиту несчастного. Наконец капо перестал бить и начал кричать:
- Он хотел меня зарубить!...
К "капо" подходит инженер и что-то тихо говорит ему. Тот немного успокаивается и, уходя, говорит:
- Этот сумасшедший теперь будет работать у вас.
- Ты кто такой? - спрашивает инженер нового заключенного, но тот продолжает громко плакать и ничего не отвечает.
Кто-то вынимает из кармана кусочек хлеба и дает новоприбывшему. Он садится на пол, на грязные шнурки и с жадностью набрасывается на хлеб, издавая при этом какие-то дикие звуки, а потом неожиданно вскакивает на ноги и кричит в испуге на еле понятном польском языке:
- Удирайте хлопцы! Немцы стреляют!... село горит!... Его лицо делается страшным, глаза блуждают и лихорадочно горят. Он бросается в дверь, но мы его ловим и усаживаем на пол. Когда он успокаивается, мы его спрашиваем:
- Как тебя зовут?
Он долго думает и говорит:
- Ясек...
Ясек, - продолжаем мы спрашивать его, - как твоя фамилия, и откуда ты?
Ясек смотрит на нас дикими глазами и ничего не понимает.
- За что тебя арестовали?
Но Ясек не понимает и этого вопроса.
- Как все это странно и жестоко, - говорит сидящий возле меня адвокат: - немцы даже сумасшедших арестовывают.
- Теперь и такие опасны для гитлеровской системы, - добавляет судья.
Всех интересует вопрос, каким образом Ясек попал в концлагерь, но этого мы не смогли узнать, ибо Ясек был ненормальным и почти ничего не понимал из того, что ему говорили.
Сначала Ясек работал очень прилежно, но когда он уставал, то ложился прямо на пол посредине комнаты на грязные шнурки и так лежал несколько часов, несмотря на протесты инженера Р. Тогда он никого не слушал и никого не боялся.
Ясек работал у нас больше месяца, а потом начал заметно болеть, кашлять и жаловаться на боль в груди. Он перестал совсем работать и теперь целыми днями лежал под скамейкой, чтобы его не увидал СС-овец. Когда же у него появилась высокая температура, его отправили в госпиталь, откуда он уже к нам больше не вернулся.
Через несколько дней кто-то из наших видел, что его несли в крематорий. Умер ли Ясек своею смертью, или же ему сделали укол, об этом мы никогда не узнаем.
Вскоре, после моего прихода в ткацкие мастерские, к нам попали из каменоломен два католических священника 3. и Г. Их здоровье тоже надорвалось. Они были причислены ко второй категории, и мы опять были вместе, сидели все подряд на одной скамейке, связывая концы грязных веревок.
Я был счастлив, что мои старые друзья опять были со мной, но особенно я радовался, что Г. сидел возле меня. Теперь мы по-прежнему могли беседовать на разные темы, особенно о Боге и христианской жизни.
Кроме двух священников, возле меня сидел инженер Р., наш старший по комнате, судья высшего суда в Польше, адвокат, уездный начальник, два учителя, два общественных работника и несколько украинских и польских партизан, боровшихся против немцев.
В это время я усиленно искал Евангелие. Я чувствовал, что мне чего-то недостает, чувствовал духовный голод. Кроме того, я хотел достать Евангелие для священника Г. Он признался мне, что в своей жизни мало читал Евангелие. Он всегда просил меня достать ему эту святую книгу.
В поисках Евангелия, я спрашивал и переспрашивал многих, но ни у кого Евангелия не было. Не было его также у католических и лютеранских священников.
Я всегда вспоминал, что в одном из моих чемоданов находится 52 книги Нового Завета, и я решил еще раз пойти в отдел депозитов, где лежали мои чемоданы, чтобы там попытаться получить хотя бы один экземпляр этой книги. В канцелярии депозитов работало несколько СС-овцев и человек 20 заключенных, во главе с б. польским капитаном Н. из западной части Польши.
- Коллега, будьте добры дать мне из моих книг один Новый Завет, находящийся в моем чемодане на хранении, - обратился я с просьбой к капитану.
- Что! - сказал он, посмотрев на меня с удивлением. - Я вот сижу в концлагерях с начала войны и впервые сижу человека, который ищет Евангелие. Вы забываете, - говорил он дальше, что вы в концлагере, а за чтение книг, особенно религиозных, здесь сильно наказывают. Не могу вам помочь.
- Позвольте тогда посмотреть на фотографию моей семьи, - прошу я его.
Мне разрешают, и из обширных складов приносят мой чемодан и портфель. Здесь мои вещи и документы. Все на своем месте, за исключением термоса.
Я рассматриваю фотографию моей жены и детей и кажется мне, что и лица их серьезны, и глаза на меня устремлены с печалью и сожалением.
Увижу ли я их когда-нибудь? Несколько крупных слез падают на пол. Я прошу разрешить мне взять с собой одну фотографию, но мне не позволяют. Тогда я прошу отослать домой моей жене мои документы. Капитан обещает обратиться по начальству за разрешением, и, действительно, месяц спустя, жена сообщила мне о получении документов.
После этого я чаще посещаю капитана в блоке, знакомлюсь с ним ближе и веду с ним разговоры на различные темы.
Он поклонник немецких философов Ницше и Шопенгауэра и все время старается доказать, что их философия согласна с идеями христианства. Я не согласен с его мировоззрением и доказываю, что оба философа проповедовали пессимизм, а христианство учит радости, что философия их дает право на жизнь только сильным, а слабые должны бить уничтожены. Христианство же проповедует любить всех без исключения, даже слабых и малых мира сего.
- Капитан, - говорил я, стараясь придать своим словам как можно больше задушевности и убедительности, - вникните сами внимательно в идеи гитлеризма, откиньте в сторону предвзятость и предубеждения, и вы согласитесь, что эти идеи основаны на мировоззрениях именно этих двух философов-человеконенавистников, противников христианской морали, любви и милосердия.
- Если бы Гитлер свои умозаключения строил не на этих заблуждениях и позитивно-рационалистической науке, то жизнь современного человечества не приняла бы таких уродливых форм и не стала бы подобием Дантова Ада. Поверьте, капитан, сегодня бы мы с вами не только не сидели бы в концлагере, но не имели бы даже представления об противоестественной всей нашей духовной и физической сущности институции, как бы специально созданной для страданий, слез и разжигания злобы и ненависти людской не только между отдельными их индивидуумами, но и между нациями, народами и племенами.
Капитан молчал и, как мне казалось, думал, взвешивая сказанное мною.
- Что же здесь общего между этими философскими учениями и христианством? - спросил я своего собеседника и, не получив ответа, продолжал:
- Нет, капитан, жизнь, созданная по планам таких мудрецов, как Ницше, Шопенгауэр и другие философы-рационалисты, не может быть благодетельна для людей ни в этой земной, ни в той духовной жизни, что неизбежно начнется после нашей смерти.
- Перед человечеством сегодняшнего дня стоит альтернатива: или мир, каким он теперь, есть, со всеми ужасами, пытками, концлагерями, крематориями и т. п. и т. п., или Христос с Его Евангелием милосердия и любви, полагающий жизнь свою за друзей своих.
- Христос мешает такому миру, во зле лежащему. Миру надо перестать быть тем, что он есть, или Христу с Его Евангелием надо исчезнуть совершенно из этого мира. Миру и Христу вместе не быть! - закончил я, не спуская глаз с капитана.
Все это было сказано мною с чувством глубокой веры в правоту моих христианских убеждений, и я ожидал ответа от моего собеседника.
Но капитан, воспитанный на немецкой цивилизации, по-видимому, не был со мною согласен и все еще верил в победу германского оружия и в устанавливаемый нацистами порядок в Новой Европе, а потому на этот раз и не ответил мне, оставаясь, однако, все время по отношению ко мне весьма любезным.
Капитан всегда помнил о моей просьбе и, однажды, когда я опять пришел к нему, он приблизился ко мне вплотную и, вынимая из-под полы польский Новый Завет с Псалмами, сказал таинственно и торжественно:
- Это для вас, скрывайте и не говорите, кто вам дал; если найдут, получите 25 палок и штрафную роту.
Я очень обрадовался и сердечно поблагодарил за подарок. Когда я показал священную книгу молодому католическому священнику Г., его глаза заблестели от радости.
- Я тоже буду читать, не правда ли? - сказал он.
- Да, будем читать вместе.
И с тех пор мы читали Евангелие во время работы и обеденного перерыва.
Чтобы никто книги не видел, мы вкладывали ее в шапку и так, не вынимая, ее читали. Инженер Р. знал об этом, но читать нам не мешал.
Я старался не носить книгу с собой, а прятал ее после работы в дыру, которую товарищи сделали в потолке, сняв одну доску. В этой дыре все в комнате прятали свои драгоценности, и когда доска опускалась, никакому СС-овцу не приходило в голову, что там мы что-то прячем.
Каждую субботу я забирал Новый Завет с собой в блок и прятал его глубоко в сеннике, а по воскресеньям после обеда, лежа на кровати, читал его.
Священник Г. читал Евангелие всегда с большой жаждой. В этой книге ему открывались все новые и новые истины.
- Как жаль, - говорил он часто, - что я мало до сих пор знал и читал Евангелие; сколько чудесных и неведомых истин открывается теперь для меня...
С тех пор, как пришли к нам католические священники, мы начали петь польские религиозные песни. Вили шнурки и пели. Сначала не выходило, все как-то не клеилось, но с каждым днем мы смелели, и мало-помалу пение делалось совершеннее. Сначала пели в один голос, а потом в три. Репертуар наших песен с каждым днем расширялся, и два месяца спустя мы уже знали около 20 песнопений. Наш маленький хор состоял из 8-ми душ и сделался популярным в ткацкой бригаде.
Пели всегда с большим чувством, но это не было только пение,- это была молитва, это был стон обреченных на гибель людей. Вокруг нас было бушующее море, готовое в каждый момент поглотить нас, плывущих на утлой ладье, и мы взывали, подобно ученикам во время бури на море:
- Господи! помоги, ибо мы погибаем.
Мы пели и молились, и эти наши песнопения подкрепляли как нас самих, так и верующих; будили к вере; будили к познанию Истины Божией неверующих и малодушных и, вообще, заметно влияли на духовную атмосферу всех, находящихся в нашей комнате. В комнате начали меньше ругаться, меньше проклинать и меньше ссориться.
Однажды в нашу комнату вошел незаметно "капо" и, услышав пение, как вкопанный, остановился на пороге. Песня быстро прервалась, и каждый из нас углубился в работу.
- Что вы поете? - спросил удивленный "капо".
- Мы молимся, - поспешил ответить инженер.
- Ну, спойте еще, сказал "капо", и в его голосе послышались теплые нотки, а затем, обведя нас беглым взглядом, он грузно опустился на скамейку.
Мы начали петь нашу любимую молитву - песнь:
- Под Твою опеку, Отец, наш Господь... "Капо" делался все серьезнее и серьезнее, а потом по его лицу потекли слезы. Он сначала их скрывал, но затем не мог уже скрыть и начал громко плакать. Вдруг он сорвался со своего места и быстро скрылся, оставив всех нас в недоумении.
- "Капо" плакал, "капо" плакал! - повторяли мы, удивленные, друг другу.
- Что, "капо" плакал? - спрашивали нас многие во время обеденного перерыва и вечером в блоке. Это сделалось сенсацией дня, и все об этом только и говорили.
А вечером, когда я лежал рядом со старшим священником Ж., он спросил меня:
Скажите, пожалуйста, правда ли, что, когда вы пели молитвы, "капо" плакал?
- Да, это правда, - подтвердил я. Священник вздохнул и сказал:
- Господь может смягчить и такого отъявленного разбойника, как наш "капо".
А на другой день, по распоряжению "капо", наш "хор" получил во время обеда добавочную порцию "за хорошее пение", как он сказал.
- Друзья, - сказал я однажды утром, обращаясь к хору, - позвольте научить вас одному известному протестантскому песнопению.
Все соглашаются, и я учу:
"Бог есть любовь; о, какое счастье! Бог есть любовь; Он нас возлюбил".
Мелодия и слова всем очень нравятся, и все поют охотно и с чувством новую песнь. Впоследствии она делается самой любимой молитвой в нашем репертуаре.
"Бог есть любовь", поем мы, а в 30-ти метрах от нас дымит крематорий, выпуская клубы черного дыма. Чувствуется запах жженного мяса умерших товарищей. Туда ушел и наш Ясек и старик-почтальон, которого на прощание одели в белую рубаху, а также много и других.
"Бог есть любовь, мы греху служили; Бог есть любовь, Он освободил...",-поем мы дальше, а кругом злоба, темные силы, кровь и дымящий, страшный крематорий. Хочется свободы и мира. Весь мир преобразился бы, если бы он мог преклониться перед Богом любви.
Пение всегда переплеталось разными рассказами из истории ареста, воспоминаниями о своих домашних, а инженер Р., как старый лесничий, очень интересно рассказывал разные случаи из жизни деревьев, животных и насекомых.
А потом на разные темы начались дискуссии, которые продолжались несколько месяцев.
Дискуссии велись на следующие темы: "Будущая Польша", "Отношение к национальным меньшинствам в предвоенной Польше", "Польша и Украина", "Церковь и государство", "Клир и политика", "Клир и общественная работа", "Реформа католической церкви", "Христианство и национальные проблемы" и т. д.
Дискуссии велись умело и достигали всегда высокого уровня. Меня лично интересовали темы по церковным вопросам, и в них я принимал деятельное участие. Среди собеседников были политики и общественные деятели, и меня интересовали их взгляды на церковные вопросы.
В дискуссиях по церковным вопросам все почти были согласны за исключением старого священника, который полагал, что католическая церковь совершенно не нуждается в реформации. Клир обвиняли в том, что он мало уделяет внимания пастырской и религиозной работе, что он занимается политикой, общественной работой и своими материальными заботами.
Священник не должен совершенно заниматься политикой и в проповедях избегать политических тем. Религиозный и материальный уровень народа зависит от духовного уровня клира.
На эту тему говорили много и обвиняли клир в том, что его моральный уровень не достигает требуемой высоты. Нужна реформа церкви, - говорили все и надеялись, что после войны это непременно наступит.
- Вся беда в том, - сказал судья, - что в одежду священника одеваются люди, которые не имеют никакого призвания для этой работы; люди, моральная жизнь которых зачастую бывает не на должной высоте. И потому оправдывается народная поговорка: "Каков поп, таков и приход".
Говорилось также и о том, что, в большинстве случаев, священники уделяют много времени общественным работам, вместо того, чтобы уделять все свое время религиозной и пасторской работе.
- Предоставьте уж нам заниматься политической и общественной работой, а вы займитесь своим, - сказал один из общественных работников, обращаясь с укором к сидящим священникам.
Я совершенно был согласен с тем, что говорили мои собеседники, и вспомнил при этом первохристианскую церковь, прочитав из Деяний Апостолов то место, когда Иерусалимская церковь разрослась, и пресвитеры, кроме религиозной работы, отдавали много времени общественной деятельности:
"Тогда двенадцать Апостолов, созвавши множество учеников, сказали: не хорошо нам, оставивши слово Божие, пещись о столах; итак, братия, выберите из среды вашей семь человек изведанных, исполненных Святого Духа и мудрости: их поставьте на эту службу, а мы постоянно пребудем в молитве и служении слова..."
Когда я прочитал эти слова, все удивились, что слово Божие тоже говорит на эту тему и так ясно, так легко разрешает наши современные вопросы.
А молодой священник Г., взяв из моих рук книгу Нового Завета повторил последние слова громко: "...а мы постоянно пребудем в молитве и служении слова..."
- Как все это просто и удивительно написано, - сказал он. К дискуссии присоединился инженер Р. и сказал:
- Нужна реформа католической церкви, и она непременно придет после войны. Я хорошо знаю наше крестьянство и наших людей. Я старый общественный работник. Наши люди живут только религиозными формами, но они далеки от религии. Об этом говорит низкий моральный уровень нашего народа.
Где же причина? Она лежит, во-первых, в самом клире. Священник говорит о Боге по праздникам, а потом живет, как хочет, и занят своим делом. Почему бы священнику не пойти по домам в будни и не исполнять пастырской работы? К сожалению, наши священники далеки от народа, они скорее чиновники-профессионалы.
- По моему, - продолжал инженер, - нужно плохих священников лишать сана и даже отлучать от церкви. Разве теперешний наш заведующий спальней может быть священником, когда он избивает до крови своих товарищей и ругается, как отъявленный безбожник?
Нет, он не может быть священником и не имеет никакого права исповедывать людей, - закончил инженер.
Относительно темы "Христианство и национальные проблемы" говорилось очень много, и все живо принимали участие.
Дискуссия привела окончательно к следующим выводам:
Понятие "христианство" стоит выше понятия нации и класса. Христианство проповедует мир между людьми, и поэтому ему чужда всякая классовая борьба.
Церковь обязана проповедовать Бога на родном языке, чтобы народ понимал, что ему говорится, и чтобы быть ближе к народу. Но церковь не должна ставить своей целью национальное возрождение народа, эту работу она должна предоставить школе, общественным и политическим работникам.
Приближались праздники Рождества Христова. Во всем лагере производили дезинфекцию. Люди целыми блоками направлялись в новую большую баню, имея на себе только белье и два одеяла. Верхняя одежда была заблаговременно приготовлена и отправлена в дезинфекцию.
Когда мы подошли к бане, на дворе уже стояло множество людей в ожидании своей очереди. Был сильный мороз, метель и резкий леденящий ветер. Ветер свирепо выл и гудел, взметая и крутя вихри пушистого снега. Тесно прижавшись от холода друг к другу, стояло несколько сотен закоченелых людей. Казалось, что их кто-то накрыл большим белым полотном.
- Блок 7-й, дневная смена - входить! - раздался голос блокового.
В одно мгновение белая масса задвигалась, разошлась и ринулась вперед к дверям.
Стрясти снег перед дверями!- опять кричит блоковой.
Мы снимаем с себя одеяла и стрясаем снег, а потом осторожно и медленно входим внутрь здания. Здесь, в большом зале, на новом цементном полу снимаем одеяла и белье. Это все забирают в дезинфекцию, а мы переходим в следующий громадный зал, под душ. Перед входом получаем на четырех один кусочек военного смешанного с глиной мыла. Горячая вода постепенно согревает холодное тело, и хочется стоять здесь долго, долго. Но времени нет: на дворе ждут другие окоченевшие товарищи.
- Выходи! - раздается знакомый голос блокового.
Мы опять выходим в первый зал. Там лежит продезинфицированное белье, полотенца и одеяла. Проворно одеваемся и врассыпную бежим домой. В блоке на столах лежит наша верхняя одежда, ее также привезли из дезинфекции.
Так, именно, начались приготовления к праздникам во всем концлагере.
Накануне Рождества мы целый день на работе, но работаем только до обеда, а после обеда сидим на скамейках, серьезные и печальные. Каждый думает о своей семье. Я тоже думаю об этом и чувствую, что и мои домашние тоже теперь душой со мною.
Еще год тому назад я был с ними и праздновал Рождество на своей родной земле. Ярко тогда горели свечи на елке, и мы пели: "Тихая ночь, дивная ночь..."
А потом праздничные богослужения в кругу своих близких и дорогих. Кажется, что это было давно, очень давно...
Но, в действительности, это не было давно, а потому мне просто не верится, что я теперь оторван от семьи, далеко от родины, за колючей проволокой.
Хочется плакать... кричать...
- 8709 - кричит посыльный в коридоре. Я выбегаю. Посыльный вручает мне маленькую бумажку.
- В чем дело? - спрашивает меня инженер, когда я возвращаюсь обратно.
- Посылка, посылка, - говорю я, взволнованный.
Других тоже вызывают; в тот же день я получаю большую праздничную посылку из дому, а в ней зеленые веточки ели, кутья и др.
Зеленые иголочки рассыпались по всей посылке, и я бережно собираю их в карман.
Было уже темно, оставалось не более часа времени до окончания работы. Инженер Р. поднялся со своей скамейки, чтобы поздравить нас с праздниками.
Мы знали об этом и ожидали этого торжественного момента. Взоры всех устремились на инженера, но он простоял несколько минут молча, не произнеся ни одного слова. Он был взволнован и бледен. Мы переживали то же самое, что и он, и совсем не удивились бы, если бы инженер стоял так, даже и несколько часов, ничего не говоря.
- Мои друзья! - наконец сказал он дрожащим голосом. - Сегодня великий христианский праздник. В этот святой вечер каждая семья собирается вместе за Рождественским столом, вспоминая явившегося на землю Христа, и воспевает в Его честь радостные песнопения, подобно тому, как пели ангелы на небе, когда родился Христос.
Но Богу угодно было, и Он допустил, что сегодня как в наших семьях, так и в подобных им многих тысячах семей, не будет радости и мира. Там будет плач и слезы, ибо там не будет нас.
Теперь, когда наши близкие и дорогие сидят за столом и думают со слезами о нас, перенесемся и мы к ним и своими мыслями соединимся с ними.
Инженер не выдержал; его голос сильно задрожал и по его доброму лицу полились крупные слезы. Он стоял и не мог говорить, а мы все плакали. Плакали и узбеки-мусульмане.
- А теперь, сказал он сквозь слезы, - позвольте поздравить вас всех с праздниками Рождества Христова и пожелать вам всем того, чего каждый из вас желает - свободы. Позвольте также по старо-польскому обычаю поделиться с каждым из вас "облаткой".
Инженер подходил к каждому из нас, делился прозрачной белой пластинкой тоненького теста и с каждым целовался. Другие делали то же самое. На глазах всех были слезы.
Так встретили мы Рождество 1944 года.
Два дня не ходили на работу, посещали знакомых: в других блоках, ходили в "гости" и приглашали к себе, угощая тем, что прислали в пакетах из дому.
А вечером в большом зале деревянного барака слушали концерты хора и громадного симфонического оркестра. Концерт устраивали два раза в день, чтобы все желающие могли услышать. Пели хоры: польский, немецкий, русский и чешский. В русском хоре пело около ста человек, но пели они нехорошо, и всех удивило то, что не было ни одного церковного песнопения, ни одного слова о Боге. Другие же хоры пели "колядки", в которых упоминался народившийся Бог.
Поляки были организованы лучше всех, и песни были лучше других. Кроме хора, они организовали небольшое театральное представление под управлением известного польского режиссера М., работавшего вместе со мной в ткацких мастерских.
Когда поднялся занавес, все ахнули от удивления, увидев перед собой на сцене прекрасную сельскую комнату. За окном светила луна и раздавалось чудное пение колядующих, а где-то далеко звонили церковные колокола.
В зале все затихло. Никто не двигался и, затаив дыхание, смотрели на сцену. Казалось, что случилось чудо, и что мы не в концлагере, а дома.
На сцену вышла старая женщина, одетая в польский крестьянский костюм, и тяжело опустилась на деревянный топчан. Ее лицо было очень печально.
На столе лежал маленький кусочек бумаги, который она брала в руки и опять клала на стол.
В комнату вошел ее муж и, увидев свою жену, спросил ее:
- Что с тобой, почему ты так печальна?
- Читай, говорит она, указывая на лежащую перед нею бумагу.
- Письмо от сына...
Муж берет письмо и дрожащим от волнения голосом читает вслух:
"Дорогие родители! Приближаются великие праздники Рождества Христова. Вы соберетесь, как всегда, все вместе за столом, но меня с вами не будет. Я сижу за колючими проволоками концлагеря Гросс-Розен, далеко в Германии, в Верхней Силезии. Мне тяжело в одиночестве, но не унывайте и не печальтесь. Придет время, я вернусь опять к вам, и мы будем счастливы..." Когда отец читает это письмо от сына, мать плачет. Но не только она плачет - плачут очень многие в зале. Все сильно переживают то, что происходит на сцене.


Когда пришел первый день нового 1945 года, каждый, встречая своего знакомого, говорил ему:
- Поздравляю тебя с Новым Годом и желаю только одного - скорого освобождения.
Товарищи при этом крепко пожимали друг другу руки, и то, что они говорили, исходило из глубины их душ.
На Новый Год пришел новый приказ, в силу которого всем нам, переписывающимся со своими семьями, требовалось написать в открытках распоряжение одинакового для всех содержания. Вот что мы написали, скрепив написанное своими подписями:
"Концлагерь Гросс-Розен 1-го Января 1945 года. Уведомляю, что с 1-го Января 1945 года я могу писать и получать только одну открытку в два месяца. Прошу это постановление точно соблюдать.
Это постановление не касается съестных посылок. Я здоров и чувствую себя хорошо.
В. Гусарук, заключенный № 8709."
Восточный фронт придвинулся к нам еще ближе. В концлагере началось заметное движение.
Рядом с нами, в противоположной главным воротам стороне, перерезали проволоку и построили вторые ворота. Каждое утро выходили через эти ворота несколько тысяч заключенных с лопатами, топорами, ломами и разными другими инструментами. Через несколько дней было очищено от деревьев и кустов громадное пространство земли, в несколько раз большее, чем занимал наш концлагерь. Во всех направлениях были проложены рельсы, по которым курсировали сотни маленьких железных вагонов, нагруженных землей и камнями. Вагоны толкались людьми, а также несколькими маленькими паровозами. Паровозы свистели и пыхтели, но наверное не выполняли и сотой доли той работы, которую исполняли люди.
А потом привезли откуда-то старые деревянные бараки и через несколько дней поставили их. Через две недели, как грибы после дождя, вырос новый концлагерь в несколько десятков деревянных бараков.
- Ну, что эвакуация!? - спрашивали мы радостно друг друга, посматривая на новый концлагерь.
Комендант концлагеря издал приказ, запрещающий посещать другие бараки. С тех пор перед каждым бараком стояли специальные дежурные, впуская своих и избивая тех, кто пытался войти из других бараков.
В это время сбежал из концлагеря бывший немецкий лейтенант, известный лагерный футболист.
Работал он при постройке нового лагеря. Когда, однажды вечером, после работы, все возвращались из нового лагеря в старый, лейтенант не пошел со всеми, а спрятался в новых постройках. В то время, когда на площади происходила вечерняя проверка, и часовые ожидали сигнал, чтобы сойти вниз в лагерь, лейтенант, воспользовавшись темнотой, приблизился к одному из часовых и крикнул:
- Уже был сигнал, сходите вниз!
Часовому показалось, что это кричит его сосед, и он, оставив свое место, пошел вниз.
Этого именно и ожидал лейтенант, чтобы сейчас же незаметно проскользнуть сквозь цепь часовых.
Бегство лейтенанта было сенсацией, и все в лагере только об этом и говорили. Но через две недели распространился слух, что беглеца поймали на западе Германии, вернули обратно и расстреляли.
А после этого пришел приказ, требующий, чтобы все лагерники имели вдоль головы пробритые полосы шириной в два пальца. Исключение составляли заключенные немцы, "капо" и блоковые. Было сначала очень прискорбно и унизительно подчиниться этому новому приказу, но выхода не было.
Немцы боялись, чтобы мы не убежали.
Началось переселение из одних блоков в другие. К нам, например, перешло около 500 человек из исправительного лагеря, преимущественно подростков и детей.
Этот концлагерь находился в районе нашего лагеря, но в административном отношении был вполне самостоятельным. Все в нем отбывали наказание не больше 3-х месяцев и потом возвращались домой. Кроме того, в наш блок прибыло несколько сот евреев, которые ежедневно выходили куда-то за лагерь на постройку новой фабрики.
С тех пор в блоке стало очень тесно; так тесно, что не было возможности найти свободное место. На одной кровати спало четверо, а на полу лежало столько, сколько вообще могло вместиться. А потом начали класть сенники на холодном полу умывальной.
Когда новый концлагерь был окончен, тогда начали прибывать эвакуированные заключенные из других лагерей и из отделений нашего лагеря. Все они шли много дней пешком и направлялись прямо в новопостроенный лагерь. Выглядели они очень плохо, были голодны, бледны и больны.
Однажды, после обеда, в воскресенье, кто-то у нас в блоке крикнул:
- Идут, идут!
Все мы выскочили во двор, чтобы посмотреть эвакуированных. Шли они все измученные и окоченевшие от холода, еле передвигая ногами; одеты были в легкую полосатую одежду арестантов.
- Откуда вы! - спрашивали мы проходящих.
- Из концлагеря Аушвитц.
- Пешком или поездом?
- Пешком, идем 18 дней.
- Где вы ночевали? - продолжали мы спрашивать,
- Спали в селах, в сараях.
- А как с кушаньем?
- Очень плохо, очень плохо. Тысячи по дороге умерли, а кто не выдерживал и падал, того сейчас пристреливали СС-овцы.
- Может быть только четвертая часть пришла сюда, а тысячи остались лежать на дорогах, - передавали другие.
То же самое говорили и другие отряды эвакуированных товарищей. Везде и всех гнали пешком, без хлеба, а того, кто от усталости падал, тотчас же пристреливали.
Слухи, которые нам передавали проходящие, нагоняли на нас невольно страх перед будущей и неизбежной эвакуацией, о которой уже поговаривали и у нас.
"Что будет с нами?". Этот вопрос мучил многих, особенно стариков, которых у нас было немало.
- Вы слышали, что из соседних блоков выселяют заключенных? - сказал как-то на работе адвокат.
- Это правда, - прибавил всезнающий Николай.
- Кроме того, копают ямы и ставят столбы, будет двойная колючая проволока, там, где будут жить женщины.
- Что, женщины? - спросили все изумленные и с недоверием.
- Да в нашем лагере никогда не было ни одной женщины, - возражали многие.
Николай уверял всех и божился, что это правда, но никто, однако, ему не поверил.
Но женщины все-таки пришли. Одеты они были в приличную городскую одежду, которую, как мы потом узнали, они получили из магазинов накануне эвакуации их концлагеря. Почти каждая из них имела башлык, пришитый к пальто, которым они покрывали свои головы, защищая себя в дороге от холода.
Почти все пришедшие были еврейки из разных европейских стран. Их всех поместили за двойную проволоку, но это не мешало вести им оживленные разговоры, а наш блоковой даже попытался проникнуть внутрь женского блока, но был пойман СС-овцами, за что просидел неделю в штрафной роте.
Однажды, в один из таких неспокойных дней, ко мне подошел майор Ф-цы и таинственно сказал:
- Постарайтесь сейчас же после ужина выйти из блока на улицу, и вы услышите очень интересную новость.
Когда ужин окончился, и я вышел на улицу, майор уже ожидал меня возле дверей.
- Идите за мной, - сказал он и повел меня к углу барака.
- Вот здесь встанем, а теперь слушайте. Я начал прислушиваться, но ничего не слышал.
- Я ничего не слышу, - сказал я.
- Услышите, - уверенным голосом сказал майор. Мы еще постояли несколько минут.
- Ну, а теперь слышите? - спросил он опять.
- Я слышу какой-то далекий глухой звук. Что это такое?
- Стреляют пушки; фронт приближается, - сказал торжественно майор.
- Боже, да неужели это правда?! - воскликнул я, страшно волнуясь.
- Приближается освобождение! - уверенно сказал майор и крепко пожал мне руку.
В ту ночь я не мог спать и несколько раз выходил на двор, чтобы услышать далекие и теперь такие желанные и многообещающие артиллерийские выстрелы. Теперь они были еще слышнее, еще яснее, чем с вечера.
Крематорий работает беспрерывно днем и ночью, выбрасывая черные клубы дыма. Умершие не вмещаются теперь внутри крематория, а лежат вокруг него, на дворе, нагие, без одежды, такие ужасные, страшные.
Непрестанно, целыми днями их сносят сюда и укладывают один на другого большими кучами, как дрова.
Однажды, в воскресенье после обеда, я по обыкновению гулял по главной улице, разговаривая с товарищами. Было холодно и много грязи от растаявшего снега. Я, как и все, был голоден, ибо не мог есть обеда, который был сегодня без соли, без жиров и, вдобавок, сырой.
Здесь было, как говорили, до 100.000 заключенных. Лагерное начальство не управлялось с заготовками продовольствия для пропитания такого количества людей.
Начался голод.
Из эвакуированных каждый день умирало голодной смертью, или же кончало жизнь самоубийством, бросаясь на колючие проволоки с электрическим током, по несколько сотен. Несколько таких несчастных лежало и теперь на проволоках с распростертыми руками и опущенными вниз головами.
Через ворота нового концлагеря вышла удивительная процессия и направилась в сторону дымящего крематория. Несли умерших без одежды, совсем нагих. Один шел впереди, держа руки умершего, а другой сзади поддерживал ноги, туловище же волочилось по грязи. И те, которые несли умерших, еле передвигали ногами и были похожи на своих погибших товарищей.
Я сосчитал трупы, - их было 120.
Процессия двигалась очень медленно, часто останавливалась, а "капо", сопровождавший это шествие, кричал, бесился и, размахивая большой палкой, бил ею останавливающихся.
- Вперед, вперед! - кричал он грозно. Несущие опять поднимали голые, вымазанные в грязи тела и пробовали нести их дальше, но, будучи смертельно усталыми, опять через несколько минут останавливались.
- Вперед! - кричит "капо" и сбивает с ног первого задержавшего все шествие. Тот падает в грязь, "капо" топчет его своими тяжелыми сапогами до тех пор, пока он не умирает.
- Вперед! - продолжает кричать и бить "капо". Я до крайности потрясен этой картиной. Я слышу, как говорит стоящий возле меня др. П-ек, обращаясь к профессору М-чу:
- Я много видел разных зверств, но то, что увидел теперь, не поддается описанию. - Это ужасно! Я возмущен до крайности!... - говорит проф. М-ич.
Несколько дней спустя я был свидетелем новой сцены, случившейся во время обеденного перерыва.
Через главные ворота вошло несколько сот эвакуированных женщин-заключенных. Они прошли, вероятно, большое расстояние пешком, так как выглядели очень измученными.
Когда они стояли перед женскими блоками, из ворот медленно выехал большой немецкий воз, наполненный хлебом, и направился в сторону нового лагеря. Когда воз поравнялся с женщинами, я, вдруг, услышал ужасный крик и визг, исходящий из уст женщин, и в тот же самый момент мы увидели, что они окружили воз и набросились на хлеб.
Возница-заключенный крепко держал в своих руках вожжи, а сопровождавших воз СС-овцев (их было двое) сначала не было видно, - они исчезли в толпе атакующих, но потом, испуганные и красные, показались снова. Кулаками и ногами начали они отбиваться от атакующих женщин, но те не обращали никакого внимания на СС-овцев и, тесня одна другую, лезли к возу, выбрасывая оттуда хлеб.
- Хлеба! дайте хлеба! - кричали те, которые не могли подступить к возу.
Поднялся ужасный шум и крик. У многих женщин появились в руках целые булки хлеба, которые они с большой жадностью грызли зубами. Казалось, что передо мной были не люди, а стая голодных волков.
СС-овцы продолжали борьбу. Они начали отбирать хлеб из рук голодных женщин, но те разрывали руками и зубами хлеб на мелкие кусочки и прятали его в свои платья. Другие же просто падали на землю, прикрывая хлеб своим телом, или же грызли его зубами в то время, когда СС-овцы продолжали бить лежащих женщин.
Когда подоспела СС-овцам помощь, хлеба на возу почти не осталось.
Женщин угнали за проволоку, а воз поехал дальше. Возница весело погонял лошадей, а СС-овцы были вне себя и злобно ругались.
После этого я часто видел проезжающий воз с хлебом, но его больше не сопровождали СС-овцы. Теперь их заменял один "капо" с большой палкой. Один только вид его вселял страх в окружающих. Говорили, что этот "капо" был когда-то известным борцом.
Всех католических священников со всего лагеря собрали в одном блоке для отправки в известный концлагерь Дахау. Они сидели там несколько недель в ожидании транспорта, но окончилось тем, что они впоследствии уехали вместе со всем нашим лагерем.
Священники, которые работали с нами, тоже должны были уйти с работы, но продолжали часто нас посещать. Священник Г. приходил, чтобы получить от меня Евангелие, чтобы читать самому и делиться им с другими священниками.
Меня с адвокатом перевели на ночную смену.
Теперь моим начальником был известный международный вор из Лодзи. Он очень интеллигентный, веселый и много рассказывает о своих похождениях в разных государствах.
У меня теперь новые товарищи: какой-то старый генерал, полковник, писатель, несколько учителей, несколько партизан и много рабочих и крестьян, которые сами не знают, почему они сидят в концлагере.
Днем мы спим в блоке, а ночью работаем в тех же самых ткацких мастерских. Окна ночью затемнены и закрыты, и потому во время работы очень душно и грязно. Густая пыль просачивается через нос и рот в легкие. Мы ею дышим и ее глотаем, даже и тогда, когда нам после полуночи приносят второй "завтрак".
Из соседней комнаты выносят умершего товарища. Он умер на работе, не успев уйти в госпиталь. Покойника выносят в крематорий, а "капо", "прощаясь" с ним, в дверях толкает его грубо ногой, произнося при этом несколько ругательств.
В нашей комнате тоже тяжело больной. Он не работает, лежит в углу, подальше от глаз начальства, и громко стонет. Там, в углу, он лежит целую ночь, а на день его товарищи выносят в блок. Однажды, когда ему сделалось очень плохо, его вынесли из угла и уложили посередине комнаты. Он тяжело дышит: ему не хватает воздуха. После полуночи нам приносят второй завтрак, и, во время того, как мы его едим, душа нашего товарища уходит в иной мир.
- Помолимся за душу инженера, - сказал тихо генерал.
Все поднялись со своих мест и кто-то прочитал молитву.


С восточной стороны доносятся ясные и отчетливые звуки орудийной стрельбы. Фронт приближается быстрым темпом.
Из соседних концлагерей продолжают прибывать тысячи новых заключенных. Вокруг крематория лежат сотни голых трупов и ждут своей очереди. Крематорий работает беспрерывно днем и ночью. Теперь на каждой кровати спит не меньше четырех человек. Многие совсем не имеют постоянного места.
Начинается погрузка тяжелых машин на грузовики и вывоз их из концлагеря. На шоссе, за лагерем, многие работают при постройке баррикад. Днем и ночью эвакуируют заключенных и отправляют пешком в неизвестном направлении.
Мы не работаем, а целыми ночами спим на разложенных на полу тряпках и шнурках. В дверях по очереди дежурим, чтобы СС-овцы не застали нас спящими.
Хлеба и обедов больше не выдают. Многие умирают от голода.
А за нашими окнами, на пространстве сотен гектаров в лагере и вне лагеря, лежит на зиму закопанный картофель, бураки и морковь.
Когда же наступает ночь, из нашего барака, через окна, осторожно пробираются голодные товарищи и крадутся на четвереньках в поле, где закопан картофель. Они руками разгребают замерзшую землю до тех пор, пока не достигают картофеля. Дрожащими руками выхватывают его из земли, и рассовывают его по всем карманам и даже за пазуху. А потом снова ползком по холодной земле к бараку.
Ночью в каждой комнате на железных печках в мисках и котелках варится картофель. Запах вареного картофеля разносится везде по всем коридорам. Едят все, даже и те, которые не ходят его копать. Картофель без жиров и без соли, но никто не думает об этом. Лишь бы побольше картофеля! Едят буквально целую ночь, но не могут насытиться.
Через несколько дней лагерное начальство обнаруживает незаконное выкапывание картофеля и сейчас же издает строгий приказ, запрещающий это делать. Ночью все двери нашего рабочего барака закрываются, но это не помогает: голодные заключенные продолжают выходить через окна и приносить картофель.
СС-овцы продолжают выставлять на ночь часового с собакой, но голодных не страшит и эта мера - они продолжают по-прежнему выходить через окна. Не все, однако, возвращаются в барак; некоторых ловят и убивают на месте, и с поля переносят прямо в крематорий.
Однажды ночью ворвалось к нам в барак несколько СС-овцев с собаками в поисках картофеля и для наказания виновных. СС-овцы врывались в каждую комнату и били всех подряд, а собаки кусали несчастных. Но когда СС-овцы ушли, нашлось несколько смельчаков, которые все же решились пойти за картофелем.
Одного из них поймали и, избив его до полусмерти, совсем нагого водили на показ по всем комнатам. В каждой комнате он повторял еле слышным голосом одну и ту же фразу:
- Посмотрите на мои раны, меня избили за то, что я копал картофель. С вами будет то же самое, если будете красть картофель.
После этого его увели в госпиталь, а через несколько часов - в крематорий.
Фронт заметно приближается. Теперь днем и ночью эвакуируют заключенных, и мы тоже ждем своей очереди.
Накануне эвакуации я получаю из дому две съестные посылки, которых ожидал около месяца. Я тогда не знал, что эти посылки будут последними посылками из дому. Я теперь радуюсь, что буду иметь хлеб и не умру голодной смертью в дороге.
Приходит и наша очередь, и нам объявляют, что на следующий день мы должны быть готовыми к эвакуации. Я получаю из депозита вместе с бельем свой черный портфель. Чемодан с книгами Нового Завета и другими вещами мне не позволяют взять с собой.
Накануне эвакуации я заболеваю гриппом, и у меня температура поднимается до 40 градусов. Я уверен, что теперь я не уйду далеко пешком - меня по дороге пристрелят, как и многих других.
- Господи! Дай мне здоровья, иначе я погибну, - молюсь я Богу.
Но в моей болезни, как и, вообще, во всем другом со мной происходящим, я видел волю Божию. Я потом понял окончательно, что, если бы я не заболел, то, отправившись в дорогу полубольным со здоровыми, я неминуемо погиб бы, как погибли мои товарищи.
Я обращаюсь к врачу французу, и он дает мне пилюли, которые понижают мою температуру...
Было 10-е февраля 1945 года. Дул сильный ветер и было очень холодно.
Мы стояли на улице возле нашего барака, построенные по пять человек в один ряд. Почти у каждого был за плечами маленький полотняный мешочек с бельем и запасом провизии. Там находилось все наше имущество, вообще, все наше "добро". Кроме того, каждый имел право взять с собой два летних одеяла, которыми защищал себя в пути от холода и ветра. Эти одеяла заменяли собою пальто, которые никто из заключенных не имел права иметь на себе.
- В дорогу, в дорогу! - кричит "капо" опоздавшим. Мы стоим целыми часами на площади и все время спрашиваем друг у друга:
- Не знаете ли, мы пойдем, или нас повезут на поезде?
- Но никто не может дать определенного ответа. Наконец, пришел приказ, чтобы больные собрались в отдельную бригаду. Я оставляю, как больной, свою бригаду и перехожу в бригаду для больных.
- Вернитесь назад! - кричат мои старые товарищи. У меня борьба и сомнение: переходить или оставаться?...
Но, после минутного колебания, я все-таки возвращаюсь обратно.
Мы теперь на главной площади, но и здесь опять кричат, чтобы больные собрались в отдельную бригаду. Я оставляю моих товарищей и опять перехожу в ряды больных. Я чувствую, что во мне что-то борется, но я не понимаю, что это такое.
Так и переходил несколько раз от здоровой бригады к больной и обратно, пока, наконец, не решился идти с больными.
На главной площади нас построили по сто человек и к каждой такой бригаде приставили одного немца из заключенных. Площадь была битком набита ожидающими своей очереди.
Наконец, после обеда, пришла и наша очередь, и мы подошли к стоящим на площади большим возам с продуктами. Каждый, отправляющийся в дорогу, получил двухкилограммовый черный хлеб и однокилограммовую банку с мясными консервами.
А после всего этого - в дорогу... В неизвестную дорогу...
Я не могу забыть тех чувств, которые охватили меня, когда я, вместе с другими, очутился за главными воротами. Мы шли по пять человек в каждом ряду. Окружая нас, шли вооруженные СС-овцы. На десять заключенных приходился один СС-овец. - Господи! В Твои руки предаюсь. Храни меня, Господи, и не оставь! - молился я, когда вышел за главные ворота.
- Пешком или на поезде? - продолжали мы спрашивать друг у друга.
Но вскоре, когда нас направили в сторону станции, мы уже знали, что поедем, а потому легко вздохнули.
Уже в 100 метрах начали попадаться пристреленные из партии, ушедшей раньше нас. Они лежали по обеим сторонам шоссе, в канавах. "Уже здесь стреляют, а что будет дальше", - подумал я.
Я не могу среди убитых забыть одного еврея. Он сидел на корточках с головой, запрокинутой назад, а его открытые на строгом и белом лице глаза смотрели прямо в небо, как бы молясь Богу.
Маленькая станция Гросс-Розен была заставлена товарными вагонами, в которые грузили заключенных.
Совсем близко слышна была канонада. Мы стояли возле станции несколько часов, а когда стемнело, нам велели вернуться обратно в концлагерь, теперь утопающий в совершенном мраке. Даже электрические лампочки на колючих проволоках не были зажжены. Когда мы вошли внутрь лагеря, наша бригада разошлась спать в разные бараки Каждый на свое старое место.
Когда я вошел в 7-й блок, он был занят чужими и незнакомыми мне людьми. На полу было много мусора; шкафы, в которых когда-то сохранялись продукты, были взломаны и разбиты; с окон была сорвана черная бумага, которая не пропускала свет наружу.
И когда зажгли свет, наш концлагерь обстреляли ночные аэропланы. Свет сейчас же потушили и больше не отважились его зажигать.
Я еле нашел свободный сенник и не раздеваясь лег на него, но долго не мог уснуть. Я думал о тяжелых днях, пережитых здесь, в Гросс-Розен, и о том, что ожидает меня впереди.
Этой ночью приснился мне странный сон. Я увидел во сне страшного СС-овца. Он напал на меня и отобрал мой черный портфель, разрезав его на куски.
Затем видел я большой темный лес, в котором была большая клетка с высокой сеткой, в которой сидел огромный лев. Когда лев меня увидел, он начал рычать и прыгать на сетку. Все выше и выше прыгает лев и, наконец, прорывает сетку и, не замечая меня, убегает в лес, в ночную темноту.
Потом снилась мне большая комната, я сидел за большим столом, на котором лежало много мужской одежды. Я снял свою одежду заключенного и оделся в одежду свободного гражданина. Какой-то голос говорил:
- Расходитесь - вы свободны.
Я проснулся и, лежа на сеннике, долго раздумывал о виденном во сне. Впоследствии я узнал, что сон был вещим, ибо все то, что я тогда видел во сне, сбылось наяву.
На рассвете, 11-го февраля, загудел опять концлагерный гонг. Это был последний гонг в Гросс-Розен. Мы опять собрались на главной площади и прошли через главные ворота.
На колючей проволоке, в разных позах, висело несколько заключенных, убитых электрическим током. Состав нашей бригады был иной, чем вчера: многие, не найдя нас, очевидно, примкнули к другим бригадам.
Мы шли опять в сторону станции; теперь уже гул от нескольких тысяч ног по каменной мостовой не мог заглушить орудийной стрельбы. Фронт был, очевидно, совсем близко.
Когда мы пришли на станцию, нам велели поспешно грузиться по 120 человек в товарные, не покрытые крышей вагоны, в которых когда-то возили уголь.
У меня - жар, и я чувствую себя очень слабым, особенно в тот момент, когда нам приказывают грузиться в вагон. Дверь вагона заперта; нам, чтобы попасть внутрь вагона, приходится лезть через верх. Я сначала пробую взобраться на буфера, но это мне никак не удается. Я все время падаю на землю, но кто-то мне помогает. Я ему сердечно благодарен. Я на половине "пути", и теперь мне нужно перелезть через высокие доски вагона. Я берусь руками за верхние края досок и помогаю себе ногами, но сразу же опускаюсь на буфера.
Я чувствую большую слабость в руках и ногах. В голове шумит, по лбу катится пот, в глазах делается темно. Несколько человек сверху берут меня за руки и тянут меня к себе, а кто-то помогает снизу.
Когда я, наконец, попал в вагон, там оказалось настолько тесно, что не было возможности не только присесть, но и свободно стоять.
К нашему поезду подают паровоз. В вагон входят три СС-овца с винтовками: один унтер-офицер и два рядовых солдата; они располагаются у стенки вагона. Поезд трогается в неизвестном направлении.
Мы проезжаем через Стригау, а затем, позже, едем через Дрезден. Когда мы проезжаем под мостами, на них часто стоят люди и смотрят вниз на нас. По красивым асфальтовым дорогам Германии беспрерывно едут обозы гражданских беженцев и идут колонны заключенных концлагерников. В Дрездене наш поезд останавливается на главной станции, и нам приказывают не смотреть через стенки вагонов.
Ночью мы спим по очереди. Один лежит на полу и спит, а другой ожидает.
Утром приходят новые СС-овцы. Новый унтер-офицер лет около 50-ти и производит впечатление угрюмого и злого человека. Он сразу приказывает заключенным отодвинуться от него подальше. Винтовок СС-овцы не выпускают из своих рук и смотрят на нас с недоверием и с пренебрежением.
После прихода новых СС-овцев в вагоне сделалось еще теснее. Откуда-то появился незнакомый нам заключенный, немец лет 55-ти, заметно проявлявший оживленную деятельность. Он говорил всем, что он эвакуированный "капо" из концлагеря Аушвитц, и требовал для себя на полу места, чтобы лечь. Он был дерзок, в высшей степени нахален и ни с кем не считался. Когда назначенный еще в Гросс-Розене бригадир - немец обратил на это его внимание, он сказал громко, чтобы все слышали, что он теперь является нашим бригадиром, и что все должны его слушаться.
Теперь он часто стоял с новыми СС-овцами и курил с ними папиросы, которые собирал среди заключенных. Было видно, что он вошел в контакт с новым начальством и является их человеком.
"Аушвитцкий бандит", как его шепотом все называли, появлялся неожиданно во всех уголках вагона, внимательно прислушиваясь ко всем разговорам и присматриваясь особенно к тому, у кого и что было и кто что ел. Он сразу же заметил у меня узелок с продуктами, полученными из дому, и несколько раз обращался ко мне, прося дать ему чего-нибудь. А когда получил, то начал сам забирать, не спрашивая меня. К концу дня у меня ничего не осталось.
В конце концов, он забрал мой черный портфель и отнес его унтер-офицеру. То же самое он проделал и с другими товарищами, а того, кто протестовал, бил кулаками и палкой. Все, что было лучшего, он относил СС-овцам и с ними делился.
После того, как у меня ничего не осталось, даже и тех продуктов, которые я получил на дорогу в Гросс-Розен, ко мне подошел "аушвитцкий бандит", накрыл меня одеялом и начал бить кулаками и палкой по голове, приговаривая при этом:
- Тебя скоро расстреляют... тебя скоро расстреляют...
Он начал всех терроризировать, и никто не имел никакой возможности защищаться.
Я стоял, приблизительно, в трех шагах от того угла, где находились СС-овцы. Моим соседом с правой стороны был высокий больной и очень худой поляк. К нему подошел "аушвитцкий бандит", требуя от поляка, чтобы тот уступил ему свое место.
- Уйди, я здесь лягу на полу! - обратился он к моему соседу.
Все с удивлением посмотрели на "аушвицкого бандита".
- Здесь и стоять негде, а вы хотите лежать, - раздались кругом голоса. Поляк не уходил.
- Господин СС-овец, меня здесь не слушаются!- обратился он к унтер-офицеру.
- Ком хер! - приказал СС-овец моему соседу.
Тот сразу же послушался и стал возле меня с правой стороны.
Унтер-офицер поднял винтовку и направил дуло в затылок стоявшему. Раздался выстрел. Не успел я опомниться, как несчастный упал прямо на меня. Его горячая кровь брызнула струёй на мою одежду. Я быстро поднялся со своего места и вместе с другими перешел в противоположную сторону вагона.
Смерть моего соседа потрясла меня до глубины души. Я продолжал там стоять и не возвращался на старое место. Потом раздалось еще несколько выстрелов. Это СС-овцы расправлялись с несчастными заключенными.
Уже темнело, когда, вдруг, раздался в вагоне резкий голос старшего СС-овца:
- Ты, в теплой шапке, который сидел возле меня, иди сюда! Теперь пришла твоя очередь!
Что-то, как обухом, ударило меня по голове, и сердце забилось быстро, быстро... Теперь моя очередь, - подумал я.
"Но за что же? Ведь я же не виноват. За что хотите убить меня?" хотелось мне крикнуть СС-овцу. Но я сдержался и спрятался за спинами товарищей.
- Иди сюда! - продолжал звать злым голосом СС-овец: - если не придешь, я буду стрелять в толпу, - грозил он, направив винтовку в середину вагона.
Тогда мои соседи начали меня проталкивать насильно вперед.
- Иди, иди! - говорили они: он нас застрелит. Для меня не было никакого выхода, и я начал сам медленно проталкиваться вперед к СС-овцам. Я шел очень медленно и все время молился Богу.
- Господи, спаси меня, Господи, спаси! Я погибаю!.. Когда я уже был, приблизительно, в пяти шагах от СС-овцев, я вдруг, услышал внутри себя властный и сильный голос, который кричал мне:
- Не иди дальше, садись!..
Я моментально сел, снял с себя теплую шапку и накрылся первым попавшимся одеялом. СС-овец продолжал звать, но я молчал и в сильной тревоге продолжал молиться Богу.
- Господи, спаси меня, Господи спаси! Ты тот же самый сегодня, что вчера. Боже, дай мне увидеть еще мою жену и детей...
Было уже совсем темно, когда СС-овцы послали "аушвитцкого бандита" с электрическим фонарем разыскать меня.
Я был ни жив ни мертв и только украдкой, сидя на своем месте, из-под одеяла выглядывал и видел, как он ходил из угла в угол и освещал лица заключенных. Но на мое счастье фонарь светил очень слабо, и ищущий вернулся ни с чем к СС-овцам.
Я слышал потом, как унтер-офицер сказал вслух:
- Ничего, мы получим продукты на два дня и будем еще долго ехать. Мы найдем его завтра.
Я сидел накрытый одеялом и думал о своей судьбе.
Я мог выскочить из вагона и отдаться в руки полиции, я мог ожидать утра, чтобы быть расстрелянным, но я осененный свыше, выбрал третий выход: я обратился к Богу, решив у Него искать спасения.
А после этого унтер-офицер приказал всем в вагоне лечь на пол в три этажа, один на другого. Приказ СС-овца нужно было исполнить моментально, поэтому не было времени улечься удобно. В страшной давке люди ложились друг на друга и вместо трех, выходило четыре и больше этажей. Подо мной лежал какой-то молодой поляк, а надо мной - француз. Мои обе ноги попали в другую группу, и их никак нельзя было оттуда извлечь, а на моих плечах, кроме француза, было несколько чужих, соседних ног.
Полчаса после этого в вагоне стоял сплошной стон и крик лежащих в самом низу. Кто пробовал вставать, того укладывала пуля СС-овца.
В нашем вагоне уже было много убитых и раненых. Я помню, как к одному французу, поднявшему голову, СС-овцы послали "аушвитцкого бандита", чтобы он его привел к ним.
- Вставай, - сказал бандит и начал тянуть француза за руки. Но тот упирался и все время умолял:
- Помилуйте меня, я хочу жить. У меня жена и четверо детей!
Окончилось тем, что "аушвитцкому бандиту" не удалось поднять лежащего француза, и он остался жить.
Какой-то поляк, лежащий в противоположном конце вагона, вдруг поднялся со своего места и начал кричать, размахивая руками:
- Воздуха, дайте воздуха! Все равно умирать... стреляй, ну стреляй!..
Я видел, как несчастный начал взбираться на борт вагона. Потом раздался резкий выстрел.
- Ну, стреляй, стреляй! Все равно умирать, - продолжал он говорить по-польски, поднимаясь вверх.
Раздался второй выстрел, и я видел, как тело быстро сползло вниз, а затем послышалось громкое хрипение умирающего.
Подо мной беспрерывно кричал и стонал молодой поляк, прося, чтобы ему дали возможность подняться и вылезть наверх. Он умолял, просил и проклинал.
- Пустите меня наверх... Я умираю без воздуха!..
- Тихо, не кричи, - просили мы несчастного. Мы боялись, что СС-овцы будут в нас стрелять. Но несчастный не унимался. Тогда я попросил лежащего надо мной француза, чтобы он немного подвинулся в сторону, чтобы я мог подняться и освободить лежащего подо мной поляка. Француз согласился, но, как только он чуть приподнялся, раздался выстрел, и пуля просвистела возле самого моего уха. Как скошенный, француз сразу же упал на меня. Я был уверен, что он убит. Я взял француза за ногу, потряс его и прошептал:
- Ты жив? - но он не отвечал.
- Ты жив?- повторил я громче.
- Да, - ответил он тихо.
- Ну, слава Богу, - вздохнул я свободно. На одной станции, когда наш поезд остановился, кто-то снизу спросил нашего унтер-офицера:
- Почему в вашем вагоне такой ужасный крик?
- У меня в вагоне очень много бандитов и воров, они крадут друг у друга вещи и режутся на ножах, - ответил наш СС-овец, а потом спросил:
- Что мне делать, могу ли я стрелять, г-н офицер?
- Стреляйте, - раздался голос снизу.
И унтер-офицер продолжал расстреливать несчастных.
Так прошло еще несколько кошмарных часов. И вдруг, когда на одной станции наш поезд остановился, унтер-офицер громко крикнул:
- Встать на ноги!
Все моментально встали. Остались лежать убитые, и стонали на полу тяжело раненные.
Лежавший подо мной человек был еще жив и тоже поднялся, но он внезапно сошел с ума: все время хватался за голову, просил воздуха, кричал и говорил невпопад. В другом конце вагона обнаружился еще один сумасшедший.
Когда мы встали, мы увидели напротив себя колючую проволоку и проходящих около вагона заключенных. Заключенные шли целыми массами. Я понял, что мы прибыли к новому концлагерю, и что это выгружаются из нашего поезда.
А потом широко открылись двери нашего вагона, и я, высаживаясь вместе с другими, все время шептал:
- Благодарю Тебя, Боже, за избавление, благодарю Тебя, мой Спаситель!...
Когда я шел в ряду с другими, я боялся споткнуться и упасть. Меня все время поддерживал Семен, мой сосед по вагону. У меня был сильный жар, и я во всем теле чувствовал необыкновенную слабость. Все-таки я споткнулся о лежащий на дороге труп и упал бы, если бы меня не поддержали мои соседи.


Было 13-го февраля 1945 года, когда мы ночью прибыли в новый концлагерь. Весь лагерь был погружен в темноту, и мы спотыкались, идя по деревянным высоким тротуарам. На площади нас распределили по разным блокам, и я попал вместе с другими в деревянный, маленький, грязный барак. Нас поставили в ряд и сосчитали. Среди нас было несколько тяжело больных; они не могли стоять на ногах и лежали на полу.
- Кто здесь больной? - спросил блоковой. Я тоже вместе с другими поднял свою руку наверх. Больных записали и сейчас же отправили в амбулаторию. Там, в маленькой комнате, было уже много больных и раненных из нашего поезда. Некоторые приходили сами, других же приносили санитары на носилках. Больных принимали местные врачи из заключенных, говорившие по-русски, по-польски и по-украински.
Я подошел к украинцу. Он был небольшого роста, лет 35-ти. Лицо у него было интеллигентное и спокойное. Позже я узнал, что он здесь, в концлагере, состоял старшим врачом, что он очень религиозный, владеет несколькими европейскими языками; очень справедлив, и поэтому в лагере его все уважали и любили. Называли его попросту Нестором.
- Что с вами? - спросил меня врач, когда я подошел к нему.
- У меня повышенная температура, очевидно, грипп - сказал я.
- Сейчас измерим, - сказал доктор весело и дал мне термометр. -
- Скажите, доктор, куда мы попали и как называется новый концлагерь? - спросил я его.
- Вы находитесь в маленьком городке Герсбрук, в 25-ти километрах от Нюрнберга. Наш концлагерь является филиалом концлагеря Фльосенбург, - сказал он.
Потом мы разговорились, и я узнал, что он родом из Галиции и был членом украинских партизанских отрядов, боровшихся против немцев. Доктор был рад, когда услышал, что я из соседней с ним Волыни, где жила с родителями его невеста, находившаяся, как и он, теперь, где-то в немецком концлагере.
- У вас 38,7 и вы пойдете в госпиталь, - сказал мне на прощание доктор.
В госпитале, несмотря на ночную пору, уже было много больных, все из нашего поезда. Одни записывались у писаря, другие снимали свою одежду и подходили к единственной миске, стоявшей на деревянной скамейке, чтобы помыться и переодеться в чистое белье.
Когда пришла моя очередь умываться, и я увидел, что вода в миске никем не меняется, я, подойдя к писарю, сказал:
- Позвольте мне не умываться в этой воде. Писарь, посмотрев на меня внимательно, кивнул одобрительно головой.
- Ну, ты, дай место! - крикнул санитар сердито и толкнул больного в бок, когда подвел меня к кровати, где спали больные. Тот застонал и удивленно посмотрел на нас. Увидев санитара, больной сел и, очевидно, сразу не мог понять, в чем дело. Но потом я заметил, что на той же кровати лежал еще один больной.
Когда я втиснулся между больным и краем кровати, проснулся тот другой и начал меня "греть" кулаками в бок. Его примеру последовали два другие товарища с соседней кровати. Все четверо энергично протестовали, широко жестикулируя своими бледными и худыми руками, и что-то убедительно доказывали мне по-французски. Я не понимал ни слова, но для меня было ясно, что они очень недовольны моим приходом.
Таким образом, для меня не оказалось места на кровати, поэтому я лег посредине, на том месте, где сходились своими острыми железными краями две соседние кровати. Железо было холодное и резало мне тело. У меня не было ни одеяла, ни сенника, ни соломенного мешка, заменявшего здесь подушку, не говоря уж о простыне, которой здесь, в госпитале, ни у кого не было.
Так пролежал я до утра. Утром посетил меня старший врач и принес мне целый каравай черного хлеба, который я отдал моим товарищам по кровати. С тех пор наши отношения изменились к лучшему, и я получил в свое распоряжение часть сенника и часть одеяла.
Прошло несколько дней. По моему телу лазило множество вшей. Когда же я попросил санитара дать мне чистую рубаху, то и после этого, в чистой рубахе, я обнаружил много вшей.
Госпиталь, куда я попал, был очень грязный и помещался в тесном деревянном бараке. То помещение, в которое меня определили, было отделением для больных по внутренним болезням. Кровати стояли в три этажа, и на каждой кровати лежало по несколько человек.
Блоковым и врачом был здесь еврей Г. из заключенных, которого все называли "аушвитцким бандитом". Так его, очевидно, называли потому, что он пришел сюда из концлагеря Аушвитц. Он бил и убивал больных из-за какого-нибудь пустяка.
Я сам видел, как он велел одного "непослушного" привязать поясом к кровати второго этажа так, что несчастный, провисев в воздухе целую ночь, на утро был уже мертв. А другому несчастному больному за то, что он осмелился слезть с кровати, чтобы попросить добавочной порции супа, врач-садист набросил на шею кожаный пояс и, сбив с ног, таскал несчастного по полу до тех пор, пока тот не задохнулся.
В "госпитале", в конце зала, около самой стены, стояло несколько деревянных кроватей без сенников и одеял. Туда относили тех больных, которым оставалось жить несколько часов. Их раздевали и нагими клали на деревянные нары, где они в унижении и страшном глумлении умирали.
Я не могу забыть одного такого несчастного, который, когда его несли, спросил:
- А где моя сегодняшняя порция хлеба?
Носильщики при этом улыбнулись. Хлеб теперь принадлежал им.
Я видел много раз, как умирающие держали хлеб у своих губ, как бы пытаясь его жевать.
Накануне моего выхода из госпиталя пришел ко мне старший врач и сказал, что для расширения госпиталя открывается новый барак, и кстати предложил мне занять там место санитара-писаря. Я с радостью согласился.
Уже на другой день я был в соседнем бараке, где было приготовлено 410 трехэтажных кроватей. В тот же день прибыло человек 10 новоназначенных санитаров и два врача: поляк и еврей из Польши. И с тех пор мы начали совместную тяжелую работу по уходу за больными.
Вставал я в 4-5 часов утра, а ложился в 9-10 вечера. Утром, в обед и вечером, во главе санитаров, я отправлялся на кухню, чтобы принести пищу в специальных железных баках, весом в 50 килограммов каждый. Моей обязанностью было также следить за чистотой барака, вести запись приходящих и уходящих больных и вести для кухни и главной канцелярии учет состоящих на довольствии больных.
А вечером, когда приходило время проверки, я кричал: - Апель! Апель! - и, проходя по рядам между кроватями, записывал больных в книгу.
Оба наши врача решили бороться с грязью и насекомыми, для чего нам и было вменено в обязанность следить за каждым больным, чтобы он был пострижен и вымыт. И у себя мы мыли не так, как это делалось в соседнем бараке. Здесь каждому больному мы предоставляли чистую воду, которую кто-либо из санитаров поливал на руки. Кроме того, каждого приходящего обтирали дезинфицирующей жидкостью. Жидкость была очень вонючей и едкой и в начале я просто задыхался, но со временем я к этому привык. Моей обязанностью было также приготовлять каждому новоприходящему кровать. Это было не так то и легко, особенно тогда, когда не было места, и когда нужно было класть несколько человек на одну кровать. Хлопотливо было и с больными разных национальностей и рас, которые при распределении их по койкам очень часто, попав на одну, начинали враждовать: ссорились, кричали и даже дрались. Во избежании всего этого, мне приходилось таких разноплеменных больных разделять, не допуская соединения тех, которые по каким-либо причинам питали друг к другу враждебные чувства. Таким образом, я всегда старался положить немца с немцем, поляка с поляком, русского с русским, украинца с украинцем и т. д.
Барак наш был предназначен для выздоравливающих больных; отсюда заключенные уходили на работу.
О том, кто был здоров, давала заключение комиссия, состоящая из двух немецких военных врачей. Один из них был майор, носивший форму летчика, а другой СС-овец, носивший на головном уборе и на погонах знак человеческого черепа. Он был в чине капитана.
Комиссия приходила к нам раз или два раза в неделю, и тогда весь наш персонал был на ногах. Все больные, построившись в длинные ряды, должны были быть раздетыми донага, и медленно проходили перед немецкими врачами. Решение врачей я должен был быстро заносить в тетрадь, записывая, кроме того, номер заключенного, написанный мною заблаговременно химическим карандашом на груди больного.
Госпиталь состоял из пяти бараков: для лечения внутренних болезней, хирургический, заразных болезней, выздоравливающие и барак по ликвидации больных, куда комиссия посылала безнадежно больных и инвалидов. Все они там умирали от побоев и голода.
Блоковым этого барака был немец из Венгрии, носивший зеленый треугольник уголовника. О нем в лагере ходили очень плохие слухи, а его писарь-санитар неоднократно мне говорил, что его шефу нужно, чтобы люди побольше умирали, так как он забирал себе порции хлеба умерших, для которых он еще накануне выписывал хлеб. Попадая в этот блок по делам службы, я неоднократно видел там на полу целые кучи лежавших трупов.
Многих больных, которым угрожала опасность быть отосланными на тяжелую работу, или же в ликвидационный барак, мы спасали тем, что вообще не посылали их на комиссию, а клали в тех рядах, которые ее уже прошли. Таким образом, многие по целым неделям продолжали лежать у нас в бараке, и многие спаслись от верной смерти.
Почти все, так называемые выздоравливающие больные нашего блока, были в самом деле тяжело больными, нуждавшимися в продолжительном и хорошем лечении.
Многие, которые пришли к нам из других отделов госпиталя, часто уходили туда обратно, а потом возвращались снова. Каждый день уводил я нескольких больных в отдел сыпного тифа, и каждый день несколько человек в нашем блоке умирало.
90 процентов больных болело кровавым поносом, и именно эта болезнь забрала от нас очень многих.
Я сам дважды болел этой ужасной болезнью, и уже через час после заболевания чувствовал себя совершенно бессильным, не имея даже возможности подняться на кровать. Я сам должен был без посторонней помощи много раз в течение дня ходить в уборную, которая находилась во дворе за блоком. Такое хождение причиняло мне просто нечеловеческие страдания. Мне нужно было по пути в уборную держаться слабыми, дрожащими руками за кровати, чтобы не упасть.
Такие страдания были общей участью всех больных. Иногда просто не хотелось верить, что человек, с. которым говорил всего лишь несколько минут тому назад, уже был мертв. Были случаи, когда человек, медленно угасая, умирал несколько дней, бредил, звал своих, плакал, молился...
Умирали простые и интеллигентные, молодые и старые, представители всех сословий и наций Европы. Но больше всех умирали французы и итальянцы, как от природы менее всего одаренные способностью сопротивления выпавшим на их долю тяжелым условиям лагерной жизни. О них в госпитале говорили:
"Умирают, как мухи".
Обыкновенно, когда я проходил среди кроватей больных, со всех сторон раздавались крики и просьбы:
- Писарь, высушите мне из черного хлеба сухари! Писарь, дайте мне карандаш; писарь, попросите доктора, писарь, дайте лекарство; писарь, когда будем писать письма домой? Писарь, переведите меня на другую кровать! Писарь, что нового? Писарь, когда окончится война? И т. д. и т. д. Это вечное "писарь" и "писарь" не давало мне покоя; я стал нервным, и слово "писарь" всегда звучало у меня в ушах и преследовало, меня.
- Писарь..., писарь!... - продолжал громко стонать какой-то больной. Я подошел к нему.
- Что с вами? - спросил я его.
- Писарь, я умираю, - простонал больной.
- Как умираете? Ведь вчера еще вы себя чувствовали хорошо, - удивился я.
- Писарь, я умираю, мне очень тяжело... - еле повторил больной.
Я стоял подавленный и бессильный. Передо мною лежал интеллигентный немец лет 55-ти, попавший сюда из Верхней Силезии за принадлежность к социал-демократической партии.
Больной начал бредить.
- Мария... Жена моя... Мария... Я умираю... - стонал больной. Я вздрогнул - имя моей жены тоже было Мария.
- Писарь! У меня к вам большая просьба, - обратился ко мне умирающий, пришедший, по-видимому, в сознание.
- Я слушаю вас, - сказал я тихо.
- Передайте... моей... Марии, что я... всегда ее... любил... и, что я умер в концлагере...
- Мария!... Мария!...- слышал я вопли вновь впадавшего в бессознательное состояние человека.
Я не выдержал и быстро удалился к своей кровати. И там, уткнув голову в подушку, разрыдался...
На следующее утро, списывая умерших, я подошел к вчерашнему больному, мужу неведомой мне Марии, но он был уже бездыханным. Лицо умершего было торжественно спокойно, и только в неподвижных, стеклянных, широко раскрытых глазах его застыл испуг, да в углах рта запечатлелись следы неизбывной скорби.
Смочив водой его бледную и холодную ногу, я написал на ней своим химическим карандашом его фамилию, номер и национальность.
- Можно выносить! Но не забудьте посмотреть, нет ли во рту умерших золотых зубов! - сказал я санитарам.
За золотой зуб, найденный у мертвого, о котором не было донесено по начальству, нам грозила смерть.
Я начал привыкать к мертвым, но не мог привыкнуть к живым трупам, которые были так ужасно худы, что один только их вид внушал мне необыкновенный страх. Это были, буквально, скелеты, обтянутые кожей, и я уверен, что никто в мире в нормальных условиях еще никогда не видел таких несчастных и худых людей!
Спал я в общем зале с больными, где стояло отдельно в углу 14 кроватей, на которых спали санитары, фельдшера и два врача - грузина, работавших в амбулатории госпиталя.
Один из грузинов был доцентом медицины и имел чин полковника советской армии. Какими судьбами он попал в концлагерь, об этом он никогда не говорил. Был он самоуверен, дерзок и не производил впечатления образованного человека.
Другой же врач - грузин, не имевший ученой степени, был спокойным, интеллигентным и вполне образованным человеком. Оба были атеистами, но доцент был ярым противником Бога и на каждом шагу ругался и проклинал Его.
Однажды доцент внезапно заболел, и все врачи заподозрили у него сыпной тиф. Температура у больного подымалась все выше и выше, - ему становилось совсем плохо. Он лежал по соседству с моей кроватью и ужасно стонал, а потом вдруг начал взывать к Богу о помощи:
- Ой, Боже! Ой, Боже! Помоги мне! - кричал и молился больной доцент.
- Доцент! Что я слышу? Вы зовете Бога, которого вы проклинали. Бога ведь нет! - говорил я в изумлении.
- Боже, Боже! Помоги, - не унимался больной. А когда он выздоровел, я никогда больше не слышал, чтобы доцент проклинал или смеялся над Богом. Раз в две недели все больные писали письма у себя на кроватях. Евреи из Венгрии, которых здесь было очень много, писали письма в Швейцарию, в международный Красный Крест, прося о присылке им съестных припасов. Но, насколько я помню, никто из Швейцарии посылок не получил, и вообще писем и посылок приходило очень мало.
Я лично в новом концлагере из дому не получил ни одной посылки. За все это время, несмотря на то, что я писал лично, до меня дошло только два письма.
Я не раз вспоминаю это время, и мне становится теперь совершенно ясно, что именно тогда я находился под руководством и охраной Бога. Если бы я не встретил старшего врача, и он не устроил бы меня писарем-санитаром, я наверное погиб бы от непосильного труда и голода. Бог же так устроил мою жизнь, что во время моего пребывания в концлагере Герсбрук я никогда не чувствовал голода и мог даже помогать другим товарищам. Наш блок, как блок выздоравливающих больных, которые отсюда должны были уходить на работу, получал из кухни специальные обеды, которые были очень питательны. Кроме одного обеденного литра супа на человека, нам каждый день давали еще добавочных сто литров такого же супа, которые мы делили по очереди между всеми больными. А спустя месяц после моего приезда в Герсбрук, все больные начали получать по четверти литра кипяченного молока. Но жирные обеды и, особенно, молоко действовали отрицательно на здоровье тех больных, которые болели кровавым поносом. От этого больные умирали еще больше.
Мне очень часто вспоминался тот разговор, который был у меня с врачом тотчас же после моего прибытия в лагерь:
- Вы попали в концлагерь смерти, - говорил мне русский врач из амбулатории.
- Ведь каждый концлагерь это - лагерь смерти, - возразил я.
- Побудете здесь и увидите, что я говорил правду, - прибавил врач.
А условия здесь были очень тяжелые.
Рано утром, уже в 5 часов, все бригады отправлялись пешком на работу за 5 и за 10 километров в горы, где рыли подземные туннели и долбили камень, возвращаясь домой только в 9-10 часов вечера. И так изо дня в день, целыми неделями и месяцами.
Все врачи и санитары должны были по очереди дежурить с носилками около главных ворот, встречая и провожая идущих и возвращающихся с работы, чтобы забирать среди них больных и умерших.
И не удивительно, что при таких условиях 30 процентов заключенных этого концлагеря лежало в госпитале, и что каждый день умирало 20-30 человек. За год, как передавали врачи, из 8000 перебывших здесь заключенных умерло 6000. Непосильный труд, голод, болезни и побои делали свое дело.
Действительно - это был "лагерь смерти"!...
А потом начались воздушные налеты.
Я здесь только впервые увидел союзные аэропланы. Они летели куда-то вдаль, целыми массами, и всегда на большой высоте. Казалось, что это не аэропланы, а белые гуси летят стройно по небу.
Иногда эти "гуси" опускались в 25-ти километрах от нас, над Нюрнбергом, и тогда оттуда доносилась сильная канонада и гул, и целые клубы черного дыма поднимались высоко вверх. А у нас тогда с деревянных стенок барака сыпалась известь и мел.
А потом начались постоянные налеты на наш город. Ежедневно, несколько раз в день, пролетало вдоль нашей долины несколько аэропланов и обстреливало поезда и полотно железной дороги. Аэропланы летали над самыми крышами домов и, казалось, готовы были зацепить вышки, на которых сидели СС-овцы с пулеметами и охраняли концлагерь.
Наш лагерь был расположен возле самой станции, вдоль полотна железной дороги.
При этом интересно отметить, что аэропланы, обстреливающие поезда и железную дорогу, стреляли только тогда, когда находились над крышами нашего лагеря, и никогда не стреляли с противоположной стороны. Мы сначала предполагали, что это простая случайность, но, когда аэропланы и дальше продолжали так стрелять, мы поняли, что летчики знают о существовании нашего концлагеря, ибо, стреляя с противоположной стороны железной дороги, они попадали бы в наши деревянные бараки.
Это, очевидно, заметило местное немецкое население, ибо часто во время налетов многие из них убегали к колючим проволокам нашего концлагеря, где они чувствовали себя в совершенной безопасности.
Однажды, во время такого налета, мы услышали, как фельдшер Николай кричал:
- Смотрите! смотрите! СС-овцы бегут, смотрите... Все бросились к окну. Из поезда бежало к нашим проволокам два высших СС-овских офицера. Они были толстые, большого роста и хорошо одетые. Их лица выражали необыкновенный страх. Они упали на землю и совсем прижались к колючей проволоке.
- Идите сюда, идите к нам в концлагерь! - кричали некоторые заключенные, обращаясь к лежащим СС-овцам, а другие при этом смеялись.
Но СС-овцы не реагировали на крики, а поднялись с земли лишь тогда, когда аэропланов уже не было. Их мундиры были измяты и грязны, а сами они выглядели растерянными и пристыженными.
Налетов больные не боялись, но были при этом немного возбуждены и оживлялись надеждой, что скоро окончится война.
Когда однажды бомба упала недалеко от нас и весь наш барак затрясся от сильного взрыва, большинство больных начали аплодировать, а некоторые кричали:
- Давай еще раз!...
А больной француз - санитар, лежавший возле моей кровати, бил в ладоши и с сияющим лицом истерически выкрикивал:
- Аллилуя, аллилуя!
Когда же я вошел к больным, они возбужденные и сияющие, кричали:
- Писарь, скоро конец войны!...
И все кругом говорило за то, что это правда. Днем движение поездов совсем прекращалось, и поезда курсировали только ночью. Ночами уже была слышна отдаленная канонада.


Однажды комендант лагеря приказал всем блоковым собраться вместе и объявил им, что нужно приготовляться к эвакуации.
- Пойдете все небольшими отрядами пешком. Скажите заключенным, чтобы по дороге не убегали; никто их убивать не будет; за каждым отрядом будет ехать повозка и забирать больных. Я не хочу марать свои руки кровью заключенных.
Так говорил СС-овец, комендант концлагеря, и об этом на следующий день все в лагере знали, но, однако, мало кто верил тому, что нас не будут убивать по дороге.
И с тех пор, каждый день, один отряд, во главе с врачом и санитаром, окруженный вооруженными СС-овцами, отправлялся в неизвестном направлении. Одновременно пришел приказ о том, что все больные должны выехать на поезде в известный концлагерь Дахау.
В день отъезда больных в нашем блоке был большой шум и движение. Больные одевались, выходили во двор и там ожидали дальнейшего распоряжения. Тех, которые не могли сами выйти, выносили санитары и клали на сырую землю. Многие больные были без ботинок и, стоя на холодной земле, мерзли и дрожали от холода.
- Ботинки давай! ботинки!... - все время кричал и нервничал блоковой. Но ботинок не было, ибо лагерные магазины были пусты.
А потом этих худых, бледных и трясущихся от холода больных погнали полкилометра пешком к товарному поезду. Одни шли быстро, другие совсем медленно, а некоторые, обессилев, падали на землю и ползли на четвереньках. Потом опять вставали на ноги и опять падали. Санитары поддерживали слабых, а некоторых несли на носилках. Несли к поезду и тех, которые успели на дворе уже умереть.
Я помню одного больного француза. Он был очень бледный и худой, как скелет. Его глаза блестели неестественным блеском. Когда он вставал с кровати, ноги его не держали, и он, судорожно хватаясь за кровать, кричал истерическим голосом:
- Я не пойду, я никуда не пойду!...
Нужно было употребить много усилий, чтобы оторвать его руки от кроватей и вынести наружу.
В тот день выехало в Дахау около 1600 больных и один из СС-овцев, сопровождавший поезд; вернувшись обратно, он рассказывал, что по дороге в Дахау умерло около 200 больных.
Лагерь заметно пустел, особенно было неприятно и жутко в нашем бараке после отъезда больных. Уходил и наш блоковой врач, а с ним несколько санитаров. Не обошлось при этом без инцидента. Блоковой забирал с собой 20 порций лишнего хлеба и не хотел поделиться с остающимися.
- Стыдно вам, блоковой, забирать весь хлеб, а мы идем голодные в дорогу! Стыдно вам, стыдно!... - кричали злые санитары Петр и Иван.
Но блоковой заперся у себя в комнате и ничего не отвечал, а когда он вышел, не попрощавшись с нами, фельдшер Николай открыл двери и крикнул ему вдогонку:
- Чтобы ты подавился, чтобы тебя первая пуля СС-овца не миновала в дороге, будь ты проклят, жадная собака!...
И когда мы остались одни и бродили вокруг барака, мы услышали, вдруг, голос с вышки:
- Идите сюда! - звал нас часовой.
Мы повиновались, но шли осторожно, медленно и остановились тогда, когда находились, приблизительно, в шагах двадцати от вышки.
- Идите ближе, не бойтесь, - повторил часовой. Мы подошли еще ближе. На нас смотрел сверху совсем седой СС-овец, лет 60-ти; его, очевидно, перевели сюда из армии. С вышки посыпались вопросы.
- Ну, что? Скоро конец войны? - спросил СС-овец. Мы молчали.
- Да, да, скоро конец войны, скоро поедем домой, - продолжал СС-овец.
- А что с нами будет? - спросили мы осмелев.
- Вы пойдете в сторону Мюнхена и Дахау и так долго будете ходить, пока вас не встретят американцы.
- А убивать нас не будут по дороге?
- Комендант сказал, что убивать не будут и что больных будут оставлять у крестьян.
Мы попрощались с СС-овцем и пожелали ему скорого возвращения домой; он улыбнулся, а мы, ободренные этим разговором, ушли в свой барак.
А потом перевели нас в общий, большой, многоэтажный барак, в котором было еще много заключенных, ожидающих эвакуации. Все это были чужие и незнакомые для нас люди, и потому мы постарались перейти в соседний барак, где еще недавно помещался отдел для заразных больных, и где мы нашли нескольких знакомых врачей и санитаров.
Каждый день все новые и новые заключенные уходят в дорогу, и каждый день лагерная кухня подвозит на грузовиках им обед.
Нас ловят на работу и уводят на железнодорожную станцию. Тут мы работаем на земельных укреплениях вместе с парнями и девушками из трудового лагеря.
- Откуда вы? - спрашиваю я бледную и худую девушку, которая рядом со мной бросает лопатой тяжелую и сырую землю.
Девушка испуганно на меня смотрит и тихо говорит:
- Я с Украины, из-под Киева.
- А как вас кормят в трудовом лагере? - спрашиваю я, когда СС-овец отходит в сторону.
- Плохо, очень плохо, - отвечает девушка, тяжело вздыхая.
- Мы и вы рабы, - говорю я, - но разница между нами и вами та, что мы арестованные, а вы на свободе.
- Работать, работать! - кричат СС-овцы.
- Работать, работать! - вторит им "капо". Лопаты двигаются быстрее, сердце бьется сильнее, пот покрывает лица и каплями падает на сырую землю. Я слышу, как шепчут бледные уста девушки:
- Боже, когда же конец нашей работе?... Вечером мы возвращаемся домой измученные и голодные по красивым неразрушенным улицам Герсбрука. И только строящиеся баррикады говорят о том, что война продолжается и что приближается фронт.
А на другом день, когда все заключенные собрались на главной площади и стояли в рядах в ожидании проверки, вдруг налетело несколько аэропланов и, по-видимому, заметив нас, устремилось пикирующим полетом с высоты прямо на нас.
- Стоять на месте! Стоять на месте! - кричали многие. Но в тот момент, когда первый аэроплан был над нашими головами, ряды дрогнули, и все бросились врассыпную.
Но с аэропланов не стреляли: летчики, очевидно, узнали нас по полосатой одежде.
Было 13-е апреля 1945 года.
В туманное, раннее утро собрались мы на главной площади, чтобы идти в неизвестную для нас дорогу. Нас было человек 300.
В передних рядах стояло несколько врачей во главе с главным врачом Нестором, несколько чиновников из главной лагерной канцелярии и много других заключенных. Оставались только повара, которые под охраной нескольких СС-овцев должны были варить нам пищу в дорогу.
Я был одет в полосатую одежду концлагерника, такое же пальто и круглую полосатую шапку. На моих плечах висел белый полотняный мешок, в котором было полкилограмма хлеба, ложка, полотенце, бутылка с водой и пиджак из штатского материала, перекрашенного красной краской. У пояса висел котелок, через плечо привязано одеяло.
Нас окружили тесним кольцом вооруженные СС-овцы, раздалась команда, и мы двинулись в дорогу.
Помню, что, когда мы вышли, я горячо молился Богу и не заметил, как прошли город, свернули в поле, на глухую дорогу.
Шли мы медленно и не спеша, а за нами, к нашему удивлению и большой радости, ехала большая немецкая телега, запряженная парой сильных лошадей. И когда в наших рядах некоторые ослабели, их сразу же поместили на телегу. С тех пор у нас исчез всякий страх и все опасения, теперь мы шли по дороге совершенно успокоенные.
Помню, - мы отдыхаем возле дороги. Болят ноги и плечи. Я, закрыв глаза, лежу на зеленой траве. Возле моей головы что-то падает на землю. Я быстро открываю глаза и поднимаю голову. Возле меня лежит кусок черного хлеба. Кто это бросил? - задаю я себе вопрос и оглядываюсь. В нескольких шагах от нас сидит на земле молодой интеллигентный СС-овец; у него в руках большой черный хлеб и нож; он отрезает ломти хлеба и бросает лежащим на земле заключенным. - Спасибо, спасибо! - раздается со всех сторон. СС-овец улыбается и продолжает резать хлеб. Мы идем дальше. Можно сказать, не идем, а просто плетемся в беспорядке.
Нас обгоняет немецкий крестьянин в телеге, запряженной парой больших волов.
На повозке сидит один из наших СС-овцев - часовых. Он придерживает одной рукой ружье на плече, а другой опирается на свой маленький чемодан. Он снял шапку и опустил вниз седую голову. Все улыбаются, а идущие возле нас СС-овцы весело кричат ему вослед и шутят.
Но едущий в телеге не обращает на них никакого внимания. Он измучен и глубоко задумался.
О чем думает он? Не о том ли, что дома оставил жену, детей, а может быть и внуков? Может быть он думает о таких же волах, оставленных им дома, на которых он теперь Бог весть куда должен ехать. По нем видно, что он уже не солдат и что ждет с нетерпением конца войны и возвращения домой.
Уже вечерело, когда мы пришли в маленькую деревушку, расположенную в глубокой долине.
Тут уже ждали пас грузовики с обедом. Мы еще не знали, что это последний обед из концлагеря.
Некоторые из нас ночевали под открытым небом, на сырой и холодной земле, другие же в большом крестьянском амбаре на соломе.
На другой день утром нас выгнали на соседнюю гору, в лес, и выдали нам крупу. Мы разложили в лесу костры, грелись возле огня и варили в котелках суп.
По глухой дороге проезжает немецкая тяжелая артиллерия и устанавливается в нескольких местах, на расстоянии 300-500 метров от нашего леса.
Где-то, недалеко от нас, стреляют пушки, и слышно, как приближаются аэропланы. Со всех сторон раздаются испуганные голоса:
- Выходите все на опушку леса!
- Летчики могут подумать, что мы немецкие солдаты!
- Летчики заметят дым и будут стрелять!
- Товарищи в полосатых одеждах, вперед, на опушку леса!
- СС-овцы с ружьями, вон!
СС-овцы послушно укрываются под деревьями, а мы быстро выбегаем на опушку леса.
Аэропланы бомбардируют немецкую артиллерию, но, заметив нас, быстро поворачивают в нашу сторону. Один, второй, третий... Мы машем им усиленно носовыми платками. Откуда-то взялась вдруг белая простыня, привязанная к длинному шесту. Она была видна высоко над нашими головами.
Первый аэроплан, как ястреб, падает с неба прямо на нас.
У-у-у - рычит над нами машина и со страшным воем подымается вверх.
- Ox! - вырывается из сотен уст.
- Пролетел! Узнал нас! Узнал!... - кричат многие из нас вне себя от радости.
СС-овцы боязливо выходят из-под деревьев, радуясь, что миновала опасность. Мы дискутируем, возбужденно и открыто выражаем нашу симпатию к союзникам в присутствии СС-овцев, но они на это никак не реагируют.
В тот же вечер отправляемся дальше и идем по глухим дорогам, а ночью выходим на широкое асфальтовое шоссе. Здесь большое движение, и мы с трудом пробиваемся через ряды движущихся автомобилей. В сторону фронта, на больших танках, проезжают тяжелые пушки. Их много; таких больших я еще никогда не видел.
Где-то за нами ночной аэроплан обстреливает шоссе.
- Тра-та-та-та-та-та......- строчит пулемет.
Мы спешим скорее выбраться из этого опасного "лабиринта" и вскоре идем опять по глухим дорогам.
Налево от нас ночные воздушные эскадрильи бомбардируют какой-то объект. Земля дрожит от беспрерывно разрывающихся бомб и канонады зенитной артиллерии. Кругом море огня; клубы черного дыма высоко поднимаются к небу. Время от времени пламя освещает наши лица, дорогу, поля. Делается особенно жутко, когда аэропланы кружатся над нами.
Все молчат, и у всех только одно желание: поскорее выбраться из этого ада.
А когда мы проходим мимо густого кустарника, многие из моих товарищей прыгают в кусты и незаметно исчезают в темноте.
Уже светало, когда мы прошли через какое-то местечко и остановились в поле перед большими амбарами. В одном амбаре лежало на соломе около ста больных, которые прошли той же дорогой раньше нас.
Достаточно им было пройти только 70 километров, чтобы они стали больными людьми, - подумал я, когда увидел худые и бледные лица товарищей и покрытые одеялами трупы.
Мы зарылись в солому и накрывшись одеялами спали до утра, а потом нас выгнали в соседний лес, на гору.
Было очень холодно, нас мучил голод. Я вынул из мешка последний кусочек хлеба и съел его медленно, с большим аппетитом. Затем я лег на сырую землю и долго, неподвижно смотрел в небо. Я думал о своей семье. Знает ли она, что я в дороге? Увижу ли я ее еще?
Товарищи зажгли костры и грелись у огня. Мой сосед, лежащий около меня, встал и тоже разложил костер, а я пошел в лес и набрал много молодой крапивы. Потом я сошел вниз к источнику, вымыл крапиву, набрал в котелок воды, и, опустив в нее крапиву, поставил котелок на огонь. А когда все это начало кипеть, весело сказал:
- Будет суп!
- Да, это верно, - сказал товарищ, но где же взять соли?
Соль все-таки нашлась, и мы, посолив суп, принялись его есть с большим аппетитом. Мне казалось тогда, что ничего вкуснее я в своей жизни не ел.
А потом, лежа на земле, я видел, как некоторые товарищи на глазах у СС-овцев убегали в лес.
- Довольно!-сказал один из часовых, когда желающих уйти в лес набралось уже много.
Вечером, внизу, СС-овцы раздали всем нам сахар, искусственный мед, рис, сыр, маргарин и другие продукты за исключением хлеба, а потому мы и не были сыты. Продукты привезли из соседнего лагеря, где еще накануне жили военнопленные англичане.
На другой день, когда мы выстроились опять, чтобы идти дальше, один из офицеров СС-овцев приказал нашему старшему врачу отобрать всех врачей, санитаров и больных, и остаться с ними здесь, на месте, около больных, находящихся в амбаре.
Я сам не имел никакого желания отправляться дальше, но по приказу должен был идти со своим отрядом.
- Отберите только больных! - приказал СС-овец врачу.
Врач подошел к нам и, взяв меня и еще нескольких товарищей, поставил среди тех, которые оставались здесь. К нам подошел опять СС-овец и, отбирая здоровых, забрал и меня, поставив среди здоровых, отправляемых в дорогу.
Я был очень опечален и смотрел на тех, которые оставались на месте. Когда мы уже собрались идти, к нам подошел врач и, взяв меня и моего соседа за руки, вывел нас из рядов и посадил на лежащую на земле солому.
- Это больные после тифа, у них болят ноги, - объяснил врач подошедшему СС-овцу.
Таким образом я остался с больными. А через несколько дней у нас распространился непроверенный слух, что к ушедшему отряду присоединился по дороге отряд вооруженных немецких солдат; что весь этот отряд был обстрелян с аэропланов и что при этом погибло много наших заключенных. Я ночую в амбаре на соломе вместе с другими. Нас много. Каждый день к нам возвращаются те, которые убежали по дороге и здесь, в лесу. СС-овцы незаметно разбегаются; их остается с каждым днем все меньше и меньше.
Местечко, возле которого мы живем, называется Шмидмюле и состоит исключительно из католического баварского населения. Мы устанавливаем контакт с местечком и получаем оттуда ежедневно из пекарни небольшое количество хлеба.
Спустя некоторое время у нас, возле амбаров, появляются четыре полевых кухни, и с тех пор у нас утром и вечером горячий кофе, а на обед мы получаем скромный суп.
Однажды над местечком появился аэроплан. Наши четыре котла, с торчащими вверх трубами сразу обращают внимание летчика. Он опускается совсем низко, кружится, потом, заметив по соседству двух военных лошадей, убивает их из пулемета. Такая же участь постигает пасущегося невдалеке вола. Мы благодарны летчику за то, что он о нас позаботился, и уже несколько часов спустя каждый из нас получает из котла большую порцию мяса.
К нам приезжает на мотоциклете молодой СС-овский офицер, помощник коменданта концлагеря в Герсбруке. Мы окружаем его тесным кольцом.
- Долго мы будем здесь? - спрашиваем мы его. - До тех пор, пока не придут сюда американские войска, - говорит офицер.
- Ура! Ура!-кричим мы весело.
СС-овцев стало еще меньше, их не больше десяти во главе с интеллигентным, добродушным унтер-офицером. Про него говорят, что он художник.
Однажды СС-овцы собрали нас вместе, и унтер-офицер сказал следующее:
- Мы решили остаться с вами при общем котле до конца и делить все ваши горести и радости. Мы ничего вам плохого не сделали и уверены, что вы будете защищать нас от американцев.
- Оставайтесь с нами, - сказали многие.
И СС-овцы остались. С тех пор они сложили свои винтовки у стены амбара и вполне добросовестно и спокойно исполняли свои обязанности, заботясь, главным образом, о том, чтобы мы были обеспечены продовольствием.
Блоковой ликвидационного отдела госпиталя в Герсбруке тоже с нами. Его старые криминальные инстинкты проявляются и здесь. Он собирает в местечке деньги, обманывая людей, говоря, что эти деньги нужны нам. Все мы возмущаемся его поступками и просим унтер-офицера арестовать его. Унтер-офицер исполняет нашу просьбу, но один из врачей, еврей, помогает ему убежать.
Еврей помогает немцу; мы объясняем этот поступок тем, что оба они из Венгрии.
Больные в амбаре каждый день умирают. Их выносят на двор, и они, покрытые одеялами, лежат на земле.
- Ямы копать для умерших! Ямы копать!... - призывает убедительно каждый день один из врачей.
Но охотников мало, и я вместе с врачом часто копаю ямы и ношу на носилках умерших на кладбище.
Ночных дежурных из заключенных, вместо часовых, назначает старший врач. Я каждую ночь дежурю по два часа и слышу всегда, как бьют башенные часы в местечке, как стонут и кричат больные в амбаре.
Так прошло еще несколько дней. Но, однажды ночью, когда я дежурил, я вдруг услышал что-то новое. Недалеко от нас раздались пушечные выстрелы, рвались снаряды и стреляли пулеметы.
"Значит, фронт совсем уже близко; приближается наше освобождение", решил я и не ошибся.
Сердце мое сильно билось от радости, когда я разбудил нового дежурного и сообщил ему новость.


Было 23 апреля 1945 года. Утро было пасмурное и холодное. По всем дорогам шли немецкие солдаты, возвращаясь домой, измученные и разочарованные.
- Куда идете? - спрашивали мы их.
- Домой, уже конец войны, - говорили они, а некоторые сами к нам подходили и спрашивали:
- А американцев здесь нет?
- Еще нет, - отвечали мы.
- Не хотелось бы попасть в плен; скорее бы домой. Кругом было тихо, и ничто не говорило о том, что мы находимся в полосе самого фронта. Однако, с самого утра, все мы были возбуждены и все время посматривали вперед на дорогу, не идут ли американцы? СС-овцы молча сидели у амбара и ничего не говорили. Их винтовки были сложены в одну кучу и покрыты соломой.
Около полудня, вдруг, на дороге и в поле началось какое-то движение. Крестьяне, работающие в поле, и немецкие солдаты, идущие по дороге, начали убегать в местечко.
- В чем дело? - спрашивали мы бегущих.
- Американские танки! Американские танки!..- кричали они испугано.
Мы все, как один, за исключением больных, вышли из амбаров во двор и смотрели с нетерпением на дорогу, но танков не было видно. В напряженном ожидании прошло еще несколько часов, но американцы не появлялись.
- Почему же так долго? - говорили многие с нетерпением.
Мы начали сомневаться в возможности прихода американцев сегодня.
После обеда несколько товарищей отправились с телегой на мельницу за местечко, чтобы получить там муку и обменять ее в пекарне на хлеб. Мне очень хотелось побывать на свободе, и я не мог удержаться, чтобы не попросить товарищей взять меня с собой. Товарищи согласились, и я вместе с другими толкал телегу, удивляясь тому, что я иду без охраны.
В каком-то большом складе мы получили два мешка ржи и поехали дальше. На улицах было много людей; они стояли группами и о чем-то оживленно толковали, а когда мы проезжали мимо них, они перестали говорить и внимательно нас рассматривали.
Далеко в поле, за местечком, стояла большая мельница. Мы ехали полевой дорогой. Кругом было зелено, и весело пели жаворонки.
Мы въехали в обширный двор мельницы, вокруг которой стояло несколько богатых жилых домов. Из дома вышел какой-то высокий, здоровый мужчина. Это был владелец мельницы.
- Добрый день, - сказали мы ему.
- Добрый день, - ответил он и посмотрел на нас с любопытством.
- Обменяйте нам зерно на муку, - попросили мы его. Владелец скривился и ответил, что у него на мельнице мало муки, и что он может дать только полмешка.
- Дайте больше! - просили мы его. - Наши люди голодны и этой муки не хватит на всех.
- Больше нет! - сказал мельник сухо, и мы поняли, что больше не получим.
Оставив все зерно и уложив на телегу полмешка только что полученной муки, мы хотели возвращаться домой, но в это время до нас донесся запах печеного хлеба. Только тогда мы почувствовали, что очень голодны.
"Хоть бы только один кусок хлеба, чтобы держать его во рту и жевать пахучий, ни с чем не сравнимый хлеб!" - думал я.
Мы посмотрели друг на друга и, поняв без слов, подошли к немцу.
- Хозяин, у нас большая к вам просьба, дайте нам, пожалуйста, хлеба! - мы голодны! - говорим мы вежливо.
Немец стоит и ничего не отвечает. Мы видим, что он борется с собой. На наше счастье появляется жена хозяина.
- Дайте нам хлеба!- просим мы ее.
Она выходит и приносит нам на шестерых четверть булки хлеба. Мы ее благодарим и делим хлеб на шесть равных частей. Мы так заняты этой работой, что не замечаем того, что делается вокруг нас.
- Смотрите, смотрите! - кто-то крикнул из нас громко. Мы поднимаем головы и... застываем от удивления. По проселочной дороге, на расстоянии нескольких шагов друг от друга, шли медленно, рассыпанные в цепь, американские солдаты.
- Американцы! Американцы! - крикнули мы одновременно вне себя от радости.
Мы держали в руках полученный хлеб и напряженно смотрели вперед. Какая-то неведомая до сих пор волна новых чувств охватила все мое тело и душу.
- Наконец!.. Слава Тебе, Боже! - шепчут мои уста, а из глаз невольно текут крупные слезы радости. Я вижу, как плачут от волнения мои товарищи... Солдаты останавливаются в некотором расстоянии от мельницы и направляют в нашу сторону пулеметы и бинокли. Затем от отряда отделяются около 10 солдат и во главе с офицерами подходят медленно к нам.
- Спасибо вам, спасибо, американцы, за освобождение! - кричим мы.
Солдаты пожимают нам руки. Они тоже радостны и счастливы, особенно двое из них, которые говорят по-украински и по-польски. Мы вшестером крепко жмем друг другу руки, мы обнимаемся, целуемся и все время повторяем:
- Мы свободны! Мы свободны!..
Американский офицер приказывает владельцу мельницы покинуть со своей семьей дом и выехать на несколько дней в местечко.
- Здесь будет штаб, - говорит офицер. В доме переполох, и хозяева, поспешно укладывая свою постель на большой воз, выезжают со двора.
- Идите сюда, - зовут нас солдаты в дом. Мы входим в обширную кухню и в кладовые. Тут много печеного полубелого хлеба, много молока и мяса.
- Ешьте и пейте, - говорят нам солдаты. Но нас не нужно долго просить. Мы берем по целому хлебу, а потом едим все с большим аппетитом, все, что только попадается нам под руку. Я стою возле рослого, здорового солдата и вместе с ним пью молоко прямо из горшков. И в это же время он подсовывает мне полную миску жареного мяса.
- Кушайте, - говорит он мне ласково.
- Спасибо, - отвечаю я по-английски и ем вкусное мясо.
Сытые и счастливые возвращаемся, к себе домой. На возу у нас полмешка муки и по целому хлебу.
В местечке уже американские солдаты. Они успели захватить наших СС-овцев и откуда-то из погреба вытянули наверх помощника коменданта концлагеря в Герсбруке. Среди арестованных находится блоковой ликвидационного отдела госпиталя и другие заключенные - уголовники, которые убивали своих товарищей в концлагере.
Уже издали, подъезжая к нашим амбарам, мы заметили на площади большое движение. Все наши товарищи были на дворе, они отчего-то толпились и шумели.
Возле нас проехало военное американское авто и направилось к амбарам.
- Ура! Ура! - кричали товарищи и размахивали шапками.
Мы въехали на площадь. Впереди стоял американский офицер и говорил собравшимся:
- Вы теперь свободны и находитесь под американской защитой и опекой!..
- Ура! Ура! - прерывает толпа слова офицера.
- Мы особенно обеспокоены вашими больными и сегодня же перевезем их в местечко, а завтра перейдете и вы туда...
- Ура! Ура! - кричат все.
- Вашим комендантом, - продолжает офицер, - пусть будет тот ваш товарищ, который переводит теперь то, что я говорю вам. Согласны?
- Согласны! Согласны!
- А когда я уеду, - продолжает офицер, - организуйтесь по национальностям. Пусть каждая национальная группа выберет своего представителя.
А потом, вдруг, офицер задает всем следующий вопрос:
- Скажите, как относились к вам захваченные теперь нами СС-овцы?
- Хорошо, хорошо! - кричали одни.
- Они не обижали нас и заботились о нас в последние дни, - кричали другие.
- Правда ли это? - спросил опять офицер.
- Правда, правда! - кричали со всех сторон.
Офицер уехал, а потом я прочитал в полученных мною документах, что этот офицер был майор Г.Л. Робертсон, командующий линией нашего фронта, командир Ф.А.Р.М. 60, освободивший нас из неволи.
А час спустя после этого приехало к нам в автомобилях много чинов Красного Креста.
Американские солдаты выносили осторожно из амбаров на носилках больных и вывозили их в местечко. Было уже совсем темно, когда последний больной оставил амбар, и я, по распоряжению нашего старшего врача Нестора, тоже перешел в местечко, чтобы как простой санитар ухаживать за больными.
Новый госпиталь помещался в местной школе, и теперь больные лежали на кровати в шести обширных залах. Это еще не был настоящий госпиталь, но условия здесь были гораздо лучше, чем в амбарах!
А на другой день перешли из амбаров все остальные и поселились по соседству в большой гостинице.
С тех пор началась для нас другая жизнь.
Мы стали свободными гражданами, и нас стали кормить так, как нам даже во сне не снилось. Шоколад, какао, молоко и манная каша стали ежедневной нашей пищей. А позднее местный бургомистр начал доставлять нашей кухне баранину. Наши обеды стали жирными и вкусными.
Ели все очень много и удивлялись, что в котлах иногда оставался недоеденный обед. Но ничего из остающегося сначала не выбрасывали, все собирали и сохраняли. Хлеб засыхал, черствел и портился, но его продолжали собирать, и он лежал целыми кучами на подоконниках и под подушками. Люди наедались досыта. Но уже час спустя снова чувствовался голод.
Некоторые из товарищей начали ходить по окрестным селам и там выпрашивали яйца и сало. С этим боролся наш новый комендант, но его никто не слушал.
Не слушали нас и больные, которые несмотря на диету, ели то, что им запрещалось. Новая и жирная пища привела к тому, что многие заболели кровавым поносом, а положение больных ухудшилось. Тогда американцы привезли много лекарств, а между ними опиум, который мы ежедневно давали больным.
Я жил с другим товарищем - санитаром в одном общем зале с больными. Я ухаживал за больными, переодевал их, приносил им кушание, мыл посуду, полы, рубил дрова и, когда было холодно, топил печи. Санитаров было мало, но здоровые товарищи не имели никакого желания работать и помогать нам.
Потом и я заболел той же болезнью, и никакое лекарство мне не помогало. Я очень ослабел и лежал в кровати.
Меня посетили мои старые товарищи - санитары Петр и Иван.
- Писарь! - сказали они, - Мы принесли вам хорошее лекарство, выпейте!
- Что это? - спросил я.
- Это чистый спирт - самогон.
- Чистый спирт? Ведь можно умереть!
Тогда Петр налил себе из бутылки полную чашку спирта и выпил все одним залпом. Потом еще налил и подал мне.
Я начал пить маленькими глотками. Дух захватывало в моей груди, жгло язык. На глазах выступили слезы, но я выпил полную чашку.
- Браво, писарь! - кричали и смеялись санитары.
Спал я этой ночью крепким сном и, к своему удивлению, проснулся совершенно здоровым. Кровавого поноса как не бывало.
Нас в госпитале всегда посещали американские солдаты и офицеры, которые сердечно с нами разговаривали, расспрашивая нас о концлагерях и оставляя нам в подарок то шоколад, то папиросы. А однажды я получил американский перочинный ножик, которым потом и пользовался для щипания лучины.
Как-то, в свободное время, стоял я на маленьком деревянном мосту и смотрел вниз, как мальчики ловили рыбу.
Мне вспомнилась песня, которую я когда-то выучил в Англии, и теперь я начал ее тихо петь. Это был фрагмент из Евангелия:
"Идите за Мной, и Я сделаю вас ловцами человеков".
Стоявший возле меня американский солдат начал подтягивать, и мы спели этот фрагмент несколько раз вместе. Потом мы познакомились, и я узнал, что он был верующим человеком и что среди санитаров в местечке почти все были верующими людьми.
Один из них подарил мне потом Новый Завет на английском языке, который и по сей день мною бережно хранится.
Дни уходили за днями, и мы все ожидали получения документов, будучи уверены, что вскоре поедем домой. Но американцы не спешили с выдачей документов, говоря, что в лесах еще скрываются СС-овцы и что само путешествие по дорогам небезопасно.
Я тоже с нетерпением ожидал того времени, когда смогу выехать к своей семье на северо-запад Германии. "Но как я доберусь туда? - думал я не раз, - ведь туда около 600 километров, а поезда не ходят". И я начал сомневаться в том, что скоро смогу добраться до дому.
Однажды встретился я с Петром и Иваном.
- Писарь, у нас есть для вас мотоциклет, - сказали они.
- Что, мотоциклет? Но где же он?
- Он стоит в сарае у немца, совсем новый. Хотите, сразу возьмем?
- Значит, вы хотите его украсть? - Да.
- Я не согласен.
- Почему? - удивились санитары.
- Потому, что он чужой, - ответил я.
- Писарь, подумайте! - говорили Петр и Иван с убеждением,- ведь немцы вас арестовали, немцы вас мучили и били, немцы забрали у вас все, что только было ценного, а теперь вы возьмете только маленькую часть того, что они вам должны, что вам по праву принадлежит.
- Значит, зуб за зуб? Нет, я не согласен брать чужую вещь.
Иван подошел ко мне ближе, положил мне свою руку на плечо и сердечно сказал:
- Писарь! Мне жалко вас. Подумайте, как вы доберетесь до своей семьи; ведь 600 километров это не шутка!
- Нет, решительно нет! - сказал я.
Санитары ушли, и я с тех пор начал усиленно молить Бога помочь мне преодолеть стоящие на моем пути препятствия. И мне не долго пришлось ожидать ответа.
Однажды, когда я вышел в поле на прогулку, я увидел возле дороги во рву старый велосипед; он был без седла и со старыми дырявыми шинами.
"Это как раз для меня", - подумал я и отдал велосипед немцу в мастерскую. Немец оказался добрым человеком и согласился отремонтировать велосипед без денег.
- Когда-нибудь отдадите мне этот долг, - сказал он мне на прощание, когда через несколько дней я получил у него починенный велосипед.
Прошло еще несколько дней, и я, получив документы от американских военных властей и от местного немецкого бургомистра, начал собираться в дорогу.
Накануне выезда я получил из кухни американские консервы, белый и черный хлеб и сахар, и все это запаковал в большую коробку, привязав ее сзади велосипеда. Я думал выехать на рассвете следующего дня и потому уже с вечера попрощался с товарищами. Потом я зашел к старшему доктору Нестору, который жил в отдельной комнате с санитарами - Петром и Иваном.
- Я пришел попрощаться с Вами, доктор, и поблагодарить вас за всю вашу доброту, - сказал я.
- Счастливый вы человек, а мне, вот, некуда ехать. И сейчас же прибавил: - приглашают меня с собой коллеги-французы в Париж, кто знает, может быть и поеду. Мы поцеловались, а Петр и Иван сказали:
- Писарь, останьтесь еще с нами немного, вскоре и мы поедем все вместе.
- Нет, - сказал я, - очень тянет к своим.
Было 7-е мая 1945 года.
Меня разбудило приятное пение, доносившееся до меня с улицы. Перед нашим домом стоял с гитарой известный оперный тенор, один из наших товарищей заключенных немцев, и пел, аккомпанируя на гитаре. Его приятный и высокий голос разбудил многих больных и немцев в соседних домах, и они, стоя у окна, слушали пение.
- Сегодня я уезжаю домой, - говорил артист, - и пою вам в последний раз.
Когда пение кончилось, я вывел из дому свой велосипед на двор. На крыльце стоял доктор Нестор и санитары. Через окна смотрели больные.
- Прощайте, друзья, может быть уже никогда не увидимся, - сказал я громко.
- Прощайте! - кричали мне в ответ. Ко мне подбежали Петр, Иван и фельдшер Николай. Иван сунул мне в руку какую-то маленькую бутылочку.
- Возьмите на дорогу, это чистый спирт для желудка, если заболеете, - сказал он нежно.
Я обнял товарищей в последний раз, и крупные слезы потекли по моему лицу.
- Прощайте, дорогие! - сказал я и сел на велосипед. Я еще раз оглянулся. На дороге стояли доктор Нестор, фельдшер Николай и санитары Петр и Иван; все они махали руками и платочками.
- Прощайте, друзья! - еще раз крикнул я им и скрылся за углом улицы.
- Я оставлял товарищей, с которыми так долго делил лютое горе в концлагере.
"Ничто так не соединяет людей, как общее несчастье и горе", - подумал я, когда выехал в поле.
Теперь я был на свободе и один. Все было позади, и лишь моя полосатая одежда говорила встречным, кто я такой.
Я ехал по направлению Нюрнберга, потом повернул в другую сторону и проехал в нескольких километрах от концлагеря Герсбрука.
Здесь я уже не был один, ибо по всем дорогам возвращались домой тысячи немецких беженцев с детьми и скромным багажом. Беженцы шли пешком, ехали на велосипедах, или же тянули за собой маленькие ручные тележки, нагруженные чемоданами и мешками. Беженцы отдыхали при дорогах на зеленой траве, сидели под деревьями, ночевали в каждом придорожном доме и в амбарах.
Когда наступал вечер, я тоже заезжал в ближайшую немецкую деревню, просясь на ночь. Одни принимали меня охотно и с гостеприимством, а другие, услышав мой иностранный акцент, увидев мою полосатую одежду, относились ко мне враждебно и с недоверием.
Была прекрасная погода и стояла жара. Я проехал Баварию и въехал в Тюрингию. Природа здесь была настолько очаровательна и красива, что ничего подобного я никогда не видел на свете.
- Куда вы едете? - спрашивали меня часто немцы по дороге и очень удивлялись, когда я говорил им, что еду в Ганновер.
- Так далеко и на велосипеде, - удивлялись многие. По дороге я часто встречал большие и маленькие группы иностранцев, вывезенных немцами в Германию на принудительные работы. Они покинули своих хозяев, гуляли по дорогам, наслаждаясь свободой и отдыхая от тяжелых работ. Многие из них уже сидели в специальных лагерях и готовились к отъезду на родину.
Однажды одна из таких групп остановила меня по дороге, один из группы крикнул по-немецки:
- Давай велосипед! - а другие крикнули по-русски:
- Бей его!
- Стойте, товарищи! Разве вы не видите, кто я такой?! - сказал я громко по-русски.
Нападающие моментально остановились, их рты открылись от удивления. Этого они не ожидали.
- Ишь ты, да это наш русский, - сказал один из нападающих.
- Да, я не немец; я еду из концлагеря, а вы куда, товарищи?
- Да мы в лагерь идем, довольно на немца работать, пора на родину. - Я пожал им руки.
- Извините, товарищ, - сказал один из них виновато на прощание, - мы думали, что ты немец и хотели забрать велосипед.
Мы расстались, а потом по дороге у меня было еще несколько подобных инцидентов.
Я еду полями, лесами, горами и долинами. Я проезжаю через многочисленные немецкие города и села. Везде прекрасные асфальтовые дороги. Я прихожу к убеждению, что Германия расположена в очень красивой части Европы.
Мой велосипед часто портится; я его чиню несколько раз в день, но, несмотря на это, я все же делаю ежедневно около 100 километров.
Я проезжаю гессенскую область и въезжаю в ганноверскую провинцию, где живет моя семья. Я уже шестой день в дороге, и мне осталось не больше ста километров.
Сегодня суббота, и я, может быть, уже вечером увижу свою семью! Увижу жену и детей... Разве это возможно!
Разве возможно, что далекая и столь несбыточная мечта станет вдруг близкой, возможной действительностью! Но что сделалось с ними?... Живы ли они?... Сердце бьется сильнее...
Я нажимаю педали велосипеда. Скорее, скорее, вперед, вперед!... Но велосипед все время портится. У меня остается совсем мало клею. Я еще расспрашиваю и переспрашиваю у прохожих дорогу:
- Далеко ли до Гольцминдена?
- Два часа езды, - отвечают мне.
Скоро вечер, а движение по дорогам разрешается только до 9-ти часов вечера.
Я очень спешу. Осталось только 10 километров. Но в маленьком городке Гекстер мой велосипед опять портится. У меня нет совсем клею; прошу по домам, чтобы мне его дали, но везде отказывают.
Я встречаю на улице какого-то украинца и оставляю у его дома велосипед. Я решаюсь идти пешком. Но я не иду, а бегу, чтобы еще успеть до девяти. Где-то башенные часы отбивают без четверти восемь.
Вперед! Вперед!.. Ведь скоро дом, скоро увижу своих!..
Я весь мокрый от пота, на ногах пузыри, но я не обращаю на это никакого внимания и бегу, бегу дальше. Придорожные знаки говорят о том, что мне осталось меньше двух километров.
Часы где-то медленно отбивают девять ударов. Я вижу впереди город, где живет моя семья, и еще быстрее бегу дальше.
Но что это?!..
Передо мной широкая река. Я ищу моста, но его нет - он разрушен войной.
А от берега в это время отчаливает лодка с людьми.
- Вернитесь обратно! Вернитесь обратно! - кричу я и машу руками.
- Сегодня нельзя больше, подождите до завтра, - отвечает мне с лодки мальчик перевозчик.
- Да вернитесь же, пожалуйста, - прошу я убедительно.
- Можно ездить только до девяти; бельгийские солдаты будут стрелять; никак не могу, - кричит мальчик, и лодка медленно удаляется к другому берегу.
Я стою, как громом пораженный, и не могу оторваться взглядом от удаляющейся лодки. Я никак не могу поверить, что лодка не вернется обратно.
Я оглядываюсь; на берегу стоят два вооруженных бельгийских солдата. Я подхожу к ним и ищу у них помощи. Они советуют идти мне в соседний дом, где они живут.
Я подхожу к дому; на дворе возле дома сидят несколько военных, среди них офицер. Я показываю ему свои документы.
- Вы из немецкого концлагеря? - спрашивает он вежливо.
- Да, говорю я, - я иду в Гольцминден к своей семье, но опоздал.
- Ничего, переночуете у нас, - успокоительно говорит офицер.
Он отводит меня в дом и предлагает мне устроиться на мягком диване.
- Здесь, на этом диване, вы будете спать, - сказал офицер и куда-то вышел, а потом опять, вернулся и позвал меня в соседнюю комнату ужинать.
В комнате, за столом, сидело несколько бельгийских солдат; они приняли меня сердечно; каждый приглашал кушать. Я не отказывался и не заставлял себя просить, ибо был очень голоден. Такого богатого ужина я давно не видел и не ел!
- А теперь пойдемте со мной,- сказал офицер после ужина и повел меня к стоявшему возле дома автомобилю.
- Садитесь, поедем в Гекстер и оттуда заберем ваш велосипед.
Я был очень удивлен и благодарен офицеру за его любезность, тем более, что я об этом его не просил.
В Гекстере я скоро нашел дом, в котором жил украинец, и уже совсем поздно вечером вернулся обратно к бельгийцам.
Эту ночь я спал на мягком диване мертвецким сном, а проснулся уже тогда, когда было совсем светло.
Было это в воскресение 13-го мая 1945 года.
Я поблагодарил бельгийских солдат за гостеприимство и, взяв велосипед, отправился к реке, где, дождавшись очереди, переправился на другую сторону. Я скоро нашел улицу, где жила моя семья, и отыскал номер дома.
Мое сердце от волнения сильно билось.
Я остановился перед самым домом.
"Должно быть здесь", - подумал я, озираясь. - "Но живет ли семья?!..." - опять мелькнула у меня мысль.
Я немного переждал, чтобы сердце успокоилось. Потом, вдруг, быстрым движением руки открыл дверь и, не постучавшись, вошел в коридор и громко, хотя там никого и не было, сказал:
- Здравствуйте!...
И тотчас же за дверью я услышал приближающиеся торопливые и знакомые шаги. Не помня себя, я рванулся вперед. На пороге стояла жена...
